повесил одежду в шкаф, на плечики, принес два ведра горячей воды, стиральный порошок, швабру и тряпку. И первое, что сделал, это вытер пыль везде: и на шкафах, и на подоконнике. А затем вымыл окно, пол и дверь.
Теперь, когда в комнате стало чисто, светло и уютно, насколько это подвластно стараниям одинокого и не слишком ловкого мужика, — настала пора впустить женщину.
Конечно, лучше бы ей появиться пораньше и устроить быт инженера привычными руками. Но не такая она женщина, и на ее счет не стоит обольщаться — дом Лешакова не был ее домом. А для нее существенным представлялось, чей дом. Справедливости ради отметим: она в рассуждения не вдавалась. Наивность ее сродни недогадливости эгоиста, то есть угрызения были ей чужды, хотя она и выросла в обществе, где правят предрассудки. Привело же ее в эту чисто прибранную комнату чувство, застарелый раздрызг.
Нет смысла рассказывать историю женщины. Повесть ее жизни не представляет интереса. Нужно ли знать о ней больше, чем знал Лешаков. А он мало знал и не так уж глубоко понимал. Потому простим ее и грехи ее. И оставим ей сомнения ее. Она призвана драматизировать момент, обострить одинокое чувство героя. Принято о женщинах судить иначе и ждать от них иного. Но в жизни часто все складывается именно так. Настолько часто это случается, что закрадывается мысль: не в том ли истинное предназначение женщины?
Не откинуть ли иллюзии? Но речь идет об одной женщине. А обобщений лучше избегать.
Лешаков не ждал от любви беды. Он и любви-то не ждал, просто помнил: женщина приходит сама. Инженер увяз в обессмысленном быту, махнул рукой на личное: будь как будет. Жизнь протекала холодно, как медленный ручей через зацветшее болото.
Женщину, перед которой вечером приоткрыл двери изумленный Лешаков, звали Верой, при знакомстве представлялась она Вероникой и предпочитала, чтобы близкие звали ее коротко и ласково: Ника. Она была его ровесница, одноклассница. Лешаков давно ее знал, хотя это вовсе не значило, что знал хорошо. Скорее, он знал меньше других, меньше тех, кто с ней недавно познакомился. Лешаков знал ее хуже всех. И причина была единственная, естественная — Лешаков ее любил.
Свою Веру Лешаков любил всегда. Он влюбился в тот самый день, час и миг, когда впервые увидел. Классный руководитель перед началом урока ввел в кабинет физики новенькую девочку. Смело и скромно она стояла у доски перед незнакомым классом. Не сутулилась, не теребила черный передник. Чуть смущенно подняла глаза. И Лешаков даже не успел приглядеться: ах, какая! Так никогда он и не смог по- настоящему ее рассмотреть, разобраться, какая же она. Просто при первом пойманном ее взгляде в нем задрожала жизнь, и то, что представлялось прочным и верным, сделалось зыбким. Изменился свет. В странной освещенности все завертелось. И в тот миг Лешаков ощутил, как мир, секунду назад казавшийся простым, уютным и привычным, внезапно стал новым, чужим и даже угрожающим. А о жизни, в которой он до сих пор беспечно купался, сейчас ему не было известно ничего. Странное чувство. Новое.
Позднее, когда он был измучен невыносимостью любви, не раз мерцало сомнение — а любовь ли это? Лешаков ответить не мог. Что он знал, с чем мог сравнить, если у него ничего, кроме этого чувства, в жизни не было. Но как бы ни мучился, ни страдал инженер, но и в самые больные минуты не появлялось даже мысли освободиться.
Почти пятнадцать лет протекало, и глупо думать, что страсть всегда с равной силой сжигала Лешакова. Речь не о страстях. Хотя было: мучился Лешаков, лазал на стены. Бродил по ночному городу, кидался в такси, пил горькую, насиловал телефоны-автоматы. Гнал, и гнали его. Прощал, и его прощали. Разное было. И был первый Верочкин муж, преподаватель института, где они учились. И зимние предательские встречи в чужой квартире, запомнилась чудовищная фарфоровая люстра над головой и горячечный неверный шепот возле плеча: «Пойми, ты пойми — это не измена. Я не изменяю ни тебе, ни ему. Ты пойми…» Но Лешаков понимал — лучше бы она молчала.
Было и так, что Лешаков к телефону не подходил. На стене в коридоре вешал записку для соседей, чтобы отвечали: «Нет дома». Прятался. Уезжал Лешаков. Бежал. Выпрашивал на работе командировки.
Появился второй муж, помоложе. Преуспевающий и симпатичный. В первоапрельскую компанию Вера пришла с ним. И когда положила легкие руки на плечо Лешакова, оглянулась — муж спокойно продолжал разговор о скором энергетическом кризисе, о поисках новых видов горючего, спорил компетентно, не отвлекался, и Лешаков его не волновал, — она обняла худую мальчишескую шею, узнавая в прикосновении тепло, невероятно родное в этом новом, недоступном человеке, правильно одетом, причесанном, с блеском во взгляде и спокойными руками. Она животом вспомнила давнюю близость, острую свою полузабытую горячку. А Лешаков, он был добр и рассеян, и виновато улыбался. Какой-то актер крутился возле, отвлекая разговорами, мешал Веронике. В конце концов актер заманил инженера в другую комнату. Лешаков последовал покорно, не оглянулся. И она ушла, с хозяевами не прощаясь, избегая суеты. И мужа увела.
Весь следующий день Вероника маялась и томилась. Бродила вокруг телефона, хватала черную трубку и, набрав знакомый номер, опускала на рычажки, не дожидаясь сигнала. Потом опомнилась: он с утра на работе. Рассмеялась. Она и сама на работе. Но опять выходила в другую комнату к другому телефону. Начальник хмурился вслед. Чувствовал неладное. Ревновал.
После обеда позвонила супругу, чтобы успокоиться. Муж сразу снял трубку — как обычно, он оказался на месте, может быть, его там привязывали к столу: всегда на месте, всегда при деле. Голос, привычно бодрый, раздался из наушника отчетливо — слышали все, кто сидел в комнате. Муж сообщил, премии в квартал им не будет. Вероника мгновенно прикинула: не уплатим взнос за кооперативную квартиру — придется занимать. Голос в телефоне громко смеялся, утешал. Сослуживцы прислушивались. «Не расстраивайся!» — сказала она, обламывая телефонное веселье. И отправилась курить.
Через общих друзей целый час выясняла новый номер служебного телефона Лешакова. Обдумывала предлог. Но решила отбросить уловки, обойтись без условностей. Раздраженный женский голос ответил: «Нет его. Болен». Вероника расстроилась. Что она знала о сегодняшнем Лешакове, может, у него на работе роман, или ему женщины непрерывно звонят. Наконец собралась позвонить Лешакову домой, но встретила напряженный взгляд шефа. А если этот дурачок трубку повесит или скажет: нездоровится, давай в другой раз… И она надумала идти без звонка. Не изобретать предлога, а оставаться на старых правах. Вероника неизменно чувствовала за собой права. И не то чтобы не хотела, она не могла их уступить.
С авоськой апельсинов и сумкой, откуда вывалились на пол кусок рыночной телятины, парниковые помидоры, бутылка венгерского вина, в одной руке, и вялыми вечерними подснежниками — в другой, Вероника возникла на пороге лешаковского дома, беспомощная от непривычной робости перед Лешаковым. И не успела она объяснить, сказать — она и пикнуть не успела, замерла на пороге, встреченная поцелуем. А затем бережно и жестко ее подхватили, провели или пронесли по коридору в знакомую комнату, которую она не узнала, так в ней оказалось чисто и светло, освободили от сумок, от набухшей шубы и снова помчали на руках вокруг стола, в то время как гасли лампы под потолком. И на диване она не успела возразить, отстраниться, опять ничего обломить не успела. Ее не спрашивали — пришла, значит пришла.
Наконец-то ее не спрашивали и не слушали, от нее не ждали инициативы, не мучили разговором, бессмысленным и тошным. Брали. Она пришла — большего и не требовалось. Объяснениям была оставлена их вечная цена. Ее брали, и это было жутковато и сладостно. Просыпался протест. Но руки, взлетевшие, чтобы оттолкнуть инженера, крепче сжимали бледное в сумраке плечо, словно бы вырывая из хриплого дыхания долгожданный стон. И вот он уже едва слышно, с замиранием, отяжелело затихал на ее руке. Неузнанный, но знакомый. Пугающий, но близкий.
Потом они хохотали, и она, надев его халат, тушила телятину на кухне под недоуменными взглядами соседок. А инженер не вертелся вокруг, как бывало, помогая невпопад и уже раздражая. Нет. Он ушел в комнату с чистым стаканом для цветов, вазы в доме не нашлось. Был занят: брился, откупоривал бутылку, чинил торшер — верхний свет им в тот вечер казался избыточным. И эта занятость, неведомая прежде самопоглощенность удивляла женщину, волновала и почти обижала: она привыкла к иному Лешакову. Но обиды не случилось, а просто выросло нетерпение вернуть и утвердить прежнюю власть, хотя Вероника и видела, что так, по-новому, даже острее, и не следует ничего отвоевывать. Новое обнаруживало