нашло. Этим займутся попозже.
Озарило — похоже на проговорку с последствиями. Удобный предлог, чтобы отмахнуться: мол, вот где собака зарыта. Да ведь он псих, товарищи, у него депрессивный психоз.
Возможно за свои задвижки инженер именно этот диагноз и схлопочет. Или семь лет. Третьего не дано. Кроме аминазина, голодного мора, всеобщей травли, да непосильной, медленно убивающей работы, носители великих идей за многие тысячи лет не изобрели средств борьбы с озарениями этак погуманнее. Но история свидетельствует, что в руках идеологов все средства хороши. И названные отнюдь не радикальны.
В защиту идеи возразят европейцы: жестокосердие — это в медвежьих углах, русская, так сказать, ментальность. Спорить наивно. Но можно напомнить: чем разумнее организована рациональная сила идеи, тем она радикальнее. Кроме того, довольно найдется корысти, чтобы защищать идеи, оправдывать толпу и стадо. Толпа интеллектуалов — все равно толпа. Оттого и защитников найдется достаточно. Для защиты же Лешакова нужна бескорыстность в чистом виде. Идеи абстрактны, а Лешакову больно.
Лешаков огляделся.
Газоны бурно заросли травой. В аллее трепетала июньская листва, темно-зеленая, тугая. Ее тревожил невский ветерок. Не слышно было детей и не видно старушек. Их вывезли из города на лето, распределили по дачам, пионерским лагерям, богадельням. Пустой бульвар простирался далеко. В самом конце шелестевшего зеленью тоннеля, обнявшись, медленно удалялись моряк и девушка. Не мелькали автомобили. Подпрыгивая на крышках канализационных люков, пронеслось одинокое такси, да посвистывая, плавно укатил без пассажиров троллейбус, вспыхнул голубым боком, скрылся за углом. С реки доносился рокот катерных моторов. Инженеру неуютно сделалось на залитом солнцем тротуаре. Тенистым узким переулком он направился к набережной.
В подворотне по-воскресному небритые ветераны войны подсчитывали винную посуду, бутылки звякали в рюкзаке. Они сбивались и нетерпеливо переругивались. Один поднял седую голову и поклянчил. Лешаков дал двадцать копеек, не задумываясь.
На балконе в шезлонге лежала девушка. На ней был лиловый купальник. Слушала пластинку: вскрики радиолы доносились из-за белой двери. Лешаков улыбнулся ей, и она запахнула халат.
Красивая, подумал инженер. Он вспомнил Веронику и сделался грустным.
Вдоль гранитного берега играли волны, и река голубела под солнечным небом июня. У конного памятника первому императору толпились автобусы. Иностранцы с серьезными лицами щелкали затворами камер. Ветер волновал алое поле тюльпанов, шевелил нарциссы, пригибал некошеную траву. За купами монументальных лип мраморно вырастала груда собора, мощно упиралась в осевшую землю столбами. Над колоннадой нависали позеленевшие от морской сырости бронзовые фигуры. И туристы в пестрых рубашках подымались по ажурной лестнице к куполу.
Лешаков смутился: живет рядом, по воскресеньям в пивную ходит, а в соборе ни разу не побывал. Не довелось. Подумал и прошел мимо. Неинтересно. В школе твердили — нет Его. Да и музей там теперь, показывают маятник Фуко. Впрочем, вера — что же это такое? Какая же сила потребна, чтобы вот уже две тысячи лет чтить явление и подвиг человека, которого, возможно, и не было. Что, если здесь инженер обретет пристанище? Он спросил сам себя и усомнился: метафизика — контрапункт рациональной мысли, тут работал, так сказать, общественный механизм сохранения баланса: жесткости коллективного напора противопоставлена ценность каждого одного, индивида. Понадеялись на гуманизм, а мальтузианская идея последовательно произросла из гуманистического яичка, оплодотворенного сухим семенем рацио. Да и церковники хороши, в свое время дров наломали: кто не с нами, тот… Ничего нового, скучная история — крестом и мечом. Школьника Лешакова водили в «Музей религии и атеизма», в подвалах святой инквизиции насмотрелся он на инструменты убеждения. И сейчас опять все повторяется. Формы-то новые, а по сути — так одно и то же, печалился он. Одно к одному все.
В душное июньское воскресенье он бродил по опустелому городу. Вероника томилась на семейной загородной прогулке к петергофским фонтанам. Никто из приятелей не наведывался к инженеру, не звонил. В последние недели он не замечал одиночества, сам избегал встреч. А тут очнулся от мыслей, огляделся и увидел раскаленную асфальтовую пустыню вокруг. Знание зрело в нем и усиливало его ото всех отъединенность. Он болезненно ощутил это — в жаркий день Лешакову сделалось холодно, как в пещере. Он засиделся в себе. Внутренний мир — нора. Страшно было вылезать. Но доступная чувствам элементарность жизни остро отрезвляла, выводила из забытья. Лешаков остановился, огляделся.
Город застыл в красе балтийского лета. Его аксессуары не яркие. Бабочки и мухи, и лепет лепестков, пронизывающий ветерок, наполненные световой игрой аллеи, безоблачное, но белесое небо, оно синело в стеклах окон, забытый мяч в траве, звенящие трамваи, прогулочные катера с поющими комсомольцами, пересохшие автоматы с газводой. Горячо пах асфальт. Раскаленные автомобили приткнулись у тротуаров, пыль в переулках и тополиный пух везде: на набережных каналов, на медленной воде, во дворах и садиках, и скверах, и даже в комнате инженера, влетевший в летнее окно, — пух с тополей опадал и падал, висел в воздухе, кружился и покрывал землю, как странный снег больных воспоминаний.
Лешаков вспомнил себя ребенком. Ровно миг он чувствовал себя так, словно никакого разрыва жизни между детскими днями и сегодня не было. Он взглянул на город юными глазами, и ему стало весело и страшно.
— Если я болен? — подумал он вдруг. — Что, если я болен?
Как бы облако, словно бы тучка набежала на горизонт. Все померкло в пейзаже. Засеребрилась рябью река. Инженера пронизал озноб.
Люди живут себе смирно, нормально — сосуществуют. Какая бы доля ни выпала, они мирятся. Терпят. Принимают бытие, как быт, — оно дано. Иное неизвестно. Иного нет. И не будет. Возможно, и природой не предусмотрено. Возможно, все так и есть, как и быть должно. И только Лешакову открылось. Одному. Благодать на него снизошла, видите ли. Но откуда благодать, если нет ей места в организованном космосе, если все согласно диамату? Не бред ли? В лучшем случае сдвиг от переутомления. В любом случае — аномалия.
Инженер отчетливо ощущал, как сходит с ума. Попадались редкие прохожие. Он медленно брел среди них. И чувствовал, что потихоньку сходит, сходит. Сейчас, вот сейчас. Воздух остекленеет. Прямо здесь. В нем что-то лопнет. Лопнуло? Не лопнуло.
Инженер не знал, как это начинается. У него не было опыта. Но он видал, случалось, сумасшедших. Они привлекали внимание. Даже если вели себя тихо и поначалу мало выделялись. Неуловимо, исподволь они притягивали взгляд, обращали на себя.
Инженер испугался, сейчас и его заметят. Повернутся и увидят. Нет, отметят странное, повернутся и догадаются. Шарахнутся. А потом незамедлительно схватят.
Схватят меня, остановят, подумал он. И пусть. Иначе хоть с моста вниз головой.
Лешаков озирался. На него не обращали внимания. Он засмеялся негромко. Полная гражданка несмело улыбнулась в ответ. Он поддал ногой легкий камушек. Джинсовый пружинистый мальчик в застиранной майке четко отпасовал. Лешаков вернул. Мальчик замысловато подпрыгнул и, спортивно скрипнув резиной тапочек, откинул камень назад инженеру, точно под ноги. Лешаков разочарованно перешагнул.
В тот момент он себя уличил, застукал на мысли, что стать сумасшедшим — какой-то все же выход. А иначе не ясно, что делать с догадками, которые накопил он и носил в себе, и не мог оставить, бросить, — невозможно от этого груза отделаться. И продолжаться невыносимо. С апреля манило его выйти: в офсайд, в аут, в сумасшествие. Просто же существовать мог он лишь с определенными усилиями. Наверное, непрерывно делать усилия на каждом шагу, подумал Лешаков, — это и означает жить.
Он сосредоточился, сконцентрировал мысли. Он стиснул чувства в кулак. И ощутил, как бьется страх ледяной рыбкой в ладони.
Если болен, оно рано или поздно откроется. Должно открыться. Атака болезни безжалостна. Но люди невнимательны. Посторонние люди не приглядываются ко мне, как я к ним. Они нормальны, и нет им дела.