Сорок минут потребовалось на то, чтобы разрубить конструкцию: мать – сын.
Жизнь разделилась пополам: ДО и ПОСЛЕ.
Эти две жизни отличались друг от друга, как здоровая собака от парализованной. Все то же самое: голова, тело, лапы – только ток не проходит.
Анна была как будто выключена из сети. По утрам просыпалась, пила кофе. Кофе она варила замечательный, но не чувствовала аромата. Какая разница – что пить, можно и сырую воду. А можно вообще ничего не пить.
После завтрака по привычке включала кассету Высоцкого. Он заряжал ее на работу. Но сейчас Анну укачивали однообразные хрипловатые крики. В жизни ПОСЛЕ – повышался оценочный критерий. Ничего не нравилось, никому не доверялось.
Выключив магнитофон, Анна садилась за работу.
Подстрочный перевод – это полдела. Он передает содержание, а не автора. Надо услышать авторскую интонацию, общую тональность. В мозгу должен прозвучать звук – скажем, «ля» – камертон данной вещи. И если это услышишь – тогда есть все: и автор, и таинство творчества, и языковой код. Анна как бы перемещалась во французского писателя – слышала его голос, вбирала энергетику души. Счастливые люди – творцы. У них другое бессмертие. Они не зависят от детей так напрямую.
В жизни ПОСЛЕ Анна сидела за столом, как чурка с глазами. Пыталась вникнуть в интонацию, но мозги затянуло липким туманом.
Да и зачем нужен этот перевод? И почему именно Анна должна переводить? Без нее обойдутся. Этих переводчиков как собак нерезаных.
Язык, кстати, связан с ландшафтом. В Армении гористая местность и слова – тоже гористые. Может встретиться фамилия, где пять согласных подряд: МКРТЧЯН. А в Эстонии равнинная местность. Там такие слова: СААРЕМАА… Северные языки протяжные. К югу ускоряются. Французский язык набирает скорость, а испанский уже сыплет, как горох на блюдо.
Но при чем тут Мкртчян, горох? А ни при чем…
Просто работать не хочется, есть не хочется. Жить не хочется. Еще немножко – и превратится в призрак. Все видит, но ни в чем не участвует.
– Ты должна была ее полюбить. Взять на душу, – сказала Лида Грановская.
– С какой такой стати? – не поняла Анна.
– Если ты любишь сына, а сын Ирочку, ты должна любить то, что любит твой сын.
– Значит, Ирочку будут любить и я, и Олег. А меня никто. Меня только терпеть, зажав нос.
У Анны выступили на глазах злые самолюбивые слезы.
Еще полгода назад этой Ирочки не было в природе. То есть она где-то была – в Ставрополе или в Мариуполе, так далеко от их жизни. И вот явилась, проникла в дом, впилась, как энцефалитный клещ, – отравила, убила, стащила сына.
Ненависть забила горло. Пришлось вдохнуть поглубже, чтобы пробить ненависть.
Сидели на даче у Лиды Грановской. В окно смотрели елки под тяжелым снегом. Как обидна, как оскорбительна ненависть, когда под небом такая красота…
Интересно, а у природы есть ненависть? Может быть, землетрясения? Извержения вулканов? Штормы на море?
Лида Грановская выкладывала в камине дрова.
– У тебя была свекровь? – спросила Беладонна.
– А что? – не поняла Анна.
– Интересно, ты как к ней относилась?
Анна добросовестно вспомнила свою свекровь. Димину маму. Когда они познакомились – Анне было девятнадцать, а свекрови сорок семь. Между ними – двадцать восемь лет. Целая сознательная жизнь. Добролюбов за это время успел состояться и умереть. Но при чем тут Добролюбов… Свекровь казалась Анне сильно пожилой: на теле лишние куски, на лице лишние заломы, под глазами мято, будто пергаментную бумагу пожулькали в кулаке, а потом разгладили ладонью. Анна прослышала: в молодости у свекрови был крутой роман с кем-то значительным, она любила, и ее любили. Но Анне трудно было это представить.
Первое время жили вместе. Свекровь мощно метала свое тело то туда, то сюда, из комнаты в кухню и обратно. Ставила тарелки, выносила тарелки. Выражала какие-то свои мысли, которые вполне могла держать при себе. От этого ничего бы не изменилось. Анна слушала вполуха, никогда не возражала, не грубила, не приведи Господь… Была равнодушно-вежлива. И это все.
– Ты ее любила? – спросила Беладонна.
– Терпела.
– Ну вот, и тебя терпят. Закон бумеранга. Как ты, так и к тебе.
– Неужели передается? – с мистическим испугом спросила Анна.
– А как бы ты думала…
Лида Грановская обложила дрова газетами.
– Просто вам не надо было жить вместе. С самого начала, – поставила диагноз Лида. – На Западе вместе не живут.
– А куда я их дену? У нас двадцать семь метров на троих. Норма. Нам никто ничего не даст.
– Этот развитой социализм кого хочешь заложит, – заключила Лида и поднесла спичку.
Огонь занялся сразу. В камине весело загудело.
Разлили по рюмкам яичный ликер. Лида сама приготовила из сгущенного молока, водки и яичных желтков. Лида придумывала не только еду, но и напитки.
Грановский отсутствовал в очередной загранице. Последнее время он разъездился. Капиталистический ученый мир просто вырывал его друг у друга. Друзья шутили, что в таможенной карточке в графе «профессия» он писал «вел. уч.» – что значило «великий ученый». Его так и звали. «Велуч».
Помимо основной науки, Велуч завел себе хобби: сочинять лозунги бастующим – армянам, молдаванам, шахтерам – в зависимости от исторического момента. Лозунги были эмоциональны, научно-корректны. Точно и упруго выражали основную мысль.
Лида выполняла роль фильтра, пропуская через себя воображение мужа. Ненужное и лишнее отбрасывалось. Это было своеобразное соавторство. Они любили друг друга с восьмого класса средней школы, в общей сложности тридцать лет. С любовью ничего не делалось, она не переживала кризисы, не хирела, не мелела. Наверное, так и должно быть. Проходит что-то другое, не любовь. А настоящая любовь проходит вместе с человеком.
Анна смотрела на огонь, и ей хотелось любви. Был бы рядом человек – не страшна никакая Ирочка. Он сидел бы сейчас рядом и смотрел вместе с ней на огонь.
– А где они паркуются? – спросила Беладонна.
– Снимают, наверное, – предположила Анна.
– Почему «наверное»? Ты что, не знаешь? Они не звонят?
Лида вглядывалась в Анну. Анне было стыдно сознаться в том, что сын бросил ее и не звонит, и если бы она заболела или даже умерла – он узнал бы об этом с опозданием и от третьих лиц.
Анна молчала.
– Все-таки дети сволочи! – подытожила Беладонна.
– А как мы к своим матерям? – спросила Лида.
Огонь был привязан к дровам и устремлялся вверх, как будто хотел оторваться от основания. Так и люди – привязаны к корням, а рвутся вверх и в стороны.
…Анна отдавала матери маленького Олега на три летних месяца. Выезжали на дачу. Мать батрачила, носила воду из колодца, готовила на керосинке. И в один из таких месяцев получила страшный диагноз. Анна приезжала каждую субботу и спрашивала:
– Ну как Олег?
– А ты не хочешь спросить: как я?
Мать скрывала диагноз. Видимо, не хотела огорчать и не рассчитывала на поддержку. Она прошла эту дорогу одна.
Родительская любовь не возвращается обратно. Движется в одну сторону. К детям.
Мать любила Анну больше всех на свете. Анна так же любила своего сына. Сын будет любить свою семью, Анне останутся какие-то ошметки. Родители – отработанный материал. Природа не заинтересована в том, что отжило и больше не плодоносит. И надо обладать повышенными душевными качествами, чтобы любить детей и родителей одинаково.
У Анны не было этих качеств. Значит, и у Олега нет.
За окном смеркалось. С елки упал снег, освобожденная ветка закачалась.
Жизнь справедлива, если подумать. И человек получает возмездие за свою вину. Анна получила за мать и за свекровь. От Олега и от Ирочки. Сработал закон бумеранга.
– У меня нет детей. Знаете почему? – вдруг спросила Лида. – Мой прадед был пастухом и изнасиловал дурочку.
– Какую дурочку?
– В деревне дурочка жила. Ее никто не трогал. А он посмел. Деревня его прокляла. На нашем роду проклятие.
– Значит, прадед виноват, а ты должна платить, – скептически заметила Беладонна.
– Должна, – серьезно сказала Лида. – Кто-то ведь должен. Почему не я?
– Ерунда! – отвергла Беладонна. – Некоторые всю жизнь насилуют дурочек. И ничего. Живут.
Дрова распались в крупные угли. Пламя неспешно писало свои огненные письмена. Три женщины смотрели на огонь, как будто пытались прочитать и расшифровать главную тайну жизни.
Так, наверное, сидел в поле у костра продрогший молодой пастух-прадед. А неподалеку бродила молодая спелая дурочка.
Олег Лукашин, хирург городской больницы, шел к своей матери после семимесячного перерыва. Семь месяцев. За это время может родиться ребенок. Живой, хоть и недоношенный. Говорят, что Наполеон был семимесячным.
Олег шел к матери пешком – до метро. Спускался в метро. Качался в вагоне. Плыл на эскалаторе. Выплывал на земную твердь возле Киевского вокзала. Ждал автобуса, автобус не шел. Такси в этом месте не останавливалось. У них за углом была официальная стоянка. К стоянке – очередь, как митинг неформалов. Проклятое какое-то место.
Черноволосые люди продавали гвоздики. Цветы стояли в стеклянном аквариуме, и там горели свечи. Видимо, так защищают от холода хрупкое временное цветение. Все очень просто. Но Лукашину вид свечей и цветов напомнил церковную службу. В подмосковной церкви. Батюшка был старый, неряшливый и грубый. Застойный батюшка. Поп-бюрократ. А старухи – настоящие. Но при чем тут это?
Думать связно Лукашин не мог ни о чем. Какие-то обрывки мыслей, ощущений. Он стоял на привокзальной площади, как голый нерв, а вокруг творилась грубая жизнь, которая цепляла этот нерв и закручивала.
Надо бы напиться, но не помогает. Когда напивался – кричал не про себя, а громко. Соседи прибегали, грозились милицией.
…Она сказала: хочу собаку.
Хочешь собаку – купим. Будет тебе собака. Если бы он тогда не согласился: «Ну вот еще, зачем нам собака? Что сторожить? У нас и дома-то нет».
Но он сказал: купим.