Юнис силком затащила меня на пантомиму «Литских актеров» в зале при церкви на Тополином проспекте. У Юнис сценический дебют — она играет зад коровы и отчего-то желает всем продемонстрировать свое публичное унижение. Я пытаюсь заманить туда Чарльза, хотя вряд ли Юнис в роли коровьего зада его сексуально воспламенит. Чарльз, впрочем, разумно предпочитает тихий вечерок в обществе Пса. Дебби поглощена младенцем и миром движущихся объектов, а Гордон поглощен Дебби.
— Пошли, — подначиваю я Винни, — может, развлечешься. — (Крайне маловероятно.)
Очевидно, я в отчаянии, раз опустилась до того, чтоб звать с собой Винни. И тем не менее. Вообще- то, увидев ее молодой, я к ней как-то иначе стала относиться.
— Ох, ну ладно, — говорит она, нахлобучивая шляпу на голову. — Наверняка пожалею, но невозможно же слушать, как этот мелкий вредитель голосит. — (Это она про младенца.)
Мы идем по Каштановой авеню, и тут начинаются чудеса. Едва подходим к фонарю, он давай мигать. Когда проходим, он мигать перестает, а мигает следующий. Вкл-выкл-вкл-выкл.
Мы короткими перебежками движемся по Каштановой, проверяем каждый фонарь, вычисляем принцип. Это они нам сигнализируют? Из-за моего тела в электросети помехи? (Моего тела электрического.[73]) Или это из-за Винни? Я объясняю Винни, что двери восприятия нынче совсем перекосило на петлях.
Я не в ладах с материальным миром, что ни день — новый симптом отчуждения. Может, я и впрямь с другой планеты, угрюмо размышляю я, подходя к церкви, и мои инопланетные соотечественники фонарями шлют мне морзянку.
Пантомима развивается по плану — Джек направо и налево сыплет волшебными бобами, мистер Примул в роли матушки Джека (ну разумеется) облачился в кухонную, похоже, занавеску и сыплет двусмысленностями, а Юнис и ее анонимная другая половина неуклюже топают под мелодию, исполняемую барабанщиком из «Юношеской бригады» и парой уволенных из оркестра трубачей, — те играют бодрую визгливую музычку в таком темпе, что даже деревенские парни с девчатами всякий раз прыгают не вовремя, о бедной корове уж не говоря. (Если и рыгнуть во время — окажешься там, где оно хранится? И если можно в него прыгнуть, почему так трудно его найти? Наверное, оно в очень надежном месте. С Гордоном вечно так — ходит озадаченный, ищет что-нибудь, никак найти не может, говорит: «Но я же помню, что положил в надежное место».)
Бобовый стебель Джека на веревочке подтянут к потолку, зеленые бумажные листья чудесным образом растут и множатся, стебель взбирается к небесам, где луна в сопровождении свиты звездных фей[74] встретит его и кокетливо подмигнет ему в темноте.
— Глянь, — нерешительно говорит Чарльз Гордону, который готовит бутылочку младенцу; дитя неловко сидит в коляске и числом вариаций на тему плача вполне способно посоперничать с певчим дроздом.
— Что? — Гордон оглядывается через плечо. И роняет бутылочку, увидев черный локон, большую вопросительную запятую у Чарльза на ладони. На несколько секунд Гордон каменеет, потом хватает локон и вылетает из комнаты.
Я устало подбираю бутылочку и затыкаю младенцу рот.
Лежу в постели, гляжу в потолок, спальня заполонена голубым лунным светом, не понимаю, отчего не идет сон (может, весь до донышка употребили Кошки), и тут слышу тихие шаги по лестнице. Поворачивается дверная ручка — блестящая в лунном свете, спасибо Дебби и ее верной политуре, — и я замираю в ожидании. Мой личный фантом или Зеленая Леди (может, это одно лицо)? Но нет, тень, замершая на омраченном пороге, — это мой отец.
— Иззи, — шепчет он в темноте, — ты не спишь?
На цыпочках подходит, садится в изножье, что-то держит в руке, разглядывает. Я не без труда сажусь, и он мне это что-то протягивает. Черный локон, при луне чернее черного.
Меня сотрясает волнение — наконец-то он расскажет мне об Элайзе. О том, как красива она была, как он ее любил, как счастливы они были, какую ужасную ошибку она совершила, сбежав, как она всегда хотела вернуться…
Но я чувствую его взгляд во мраке и слышу, как он бесцветно произносит:
— Я убил вашу мать.
— Чего?
ПРЕЖДЕ
Проклятый плод края сего[75]
В разреженной небесной синеве Гордон был свободен — невзгоды наваливались, когда он возвращался к земной тверди. Проще Люцифером в железных латах рухнуть в объятия пламени, чем воображать тесноту жизни, которая ему предстояла, если он переживет войну. Сестры Гордону были, в общем-то, до лампочки, но он любил мать и не хотел ее расстраивать.
Ни о чем таком он не думал, когда повстречал свою судьбу. Слегка навеселе возвращался из клуба, название забыл, гулянки там слетали с катушек после полуночи. Пришел с польскими летчиками и отбыл, понимая, что ему их не перепить. И он устал, он так устал, только бы дойти до койки и упасть.
— Малость вздремну, — сказал он полякам, откланиваясь.
Он жил у сестры одного друга и ее мужа — славный дом в Найтсбридже, очень элегантный, Вдова поджимала бы губы. И по поводу сестры с мужем тоже. Слишком современные. Слишком торопливые. Он к ним так и не добрался. Его остановил лязг колоколов и облако кирпичной пыли.
Уже прибыла пожарная бригада, собралась толпа. Кто-то сказал:
— Там, между прочим, люди остались.
Гордон почуял газ из разбитых труб, но все равно пошел в развалины; до бомбежки вестибюль, наверное, был великолепен — вокруг валялись расколотые колонны, под ногами путался замысловатый штукатурный свес. От пыли Гордон задыхался, внезапно совершенно протрезвел. Она стояла в пыльном облаке, будто статуя, выпавшая из ниши, но он понял, что она не статуя, потому что она ему улыбнулась, и Гордон взял ее на руки и вынес наружу.
Снаружи он очень осторожно поставил ее на тротуар — слишком хрупкая, как бы не разбить. Спросил, хорошо ли она себя чувствует, но она не ответила, пощупала лацкан его шинели и снова улыбнулась — странно, очень нутряно, будто знает забавный секрет, а ему не расскажет.
Он снял шинель, закутал ее, а она подняла голову, взглянула ему прямо в глаза, как не смотрят незнакомцы, прошептала:
— Вы его знали? — сочувственно спросил Гордон, но она грустно покачала головой: