достает тщательно смазанный армейский револьвер из секретного ящика стола и прекращает папочкины страдания. То же самое приключилось с их старым котом — нажрался крысиной отравы, ветеринару пришлось его усыпить. Миссис Бакстер всегда подозревала, что отраву подложил папочка.
Пистолет грохочет оглушительно, на древесных улицах отдается эхо. Миссис Бакстер протирает пистолет, вкладывает папочке в руку, роняет на пол. Выстрел пробуждает бедную Одри от снотворных грез, она входит, видит папочку в луже крови. И бровью не ведет.
Тревор Рэнделл, молодой полицейский, первым прибывший на место, в детстве ходил в школу к мистеру Бакстеру. Мистер Бакстер не раз порол Тревора ремнем, и теплых чувств Тревор к мистеру Бакстеру не питает.
— Самоубийство, значит, — говорит он.
— Самоубийство, — говорит судмедэксперт.
До того очевидно, что мистер Бакстер умер от потери головы, что в желудок никто не заглядывает. Подлинная, правильная справедливость. Готово дело.
— Туфля? — спрашиваю я Чарльза. А локон? А платок?
Он грустно трясет головой:
— Размечталась, Из.
Мечты, мечты. Меня надуло мое воображение. Воображение без предела, без границ, проложенных причиной и следствием. Но как еще нам все исправить? Обрести искупление? Или подлинную, правильную справедливость? Чарльз лезет в нагрудный карман, улыбается и протягивает мне…
— Пудреница?
Я благоговейно ее ощупываю, нажимаю, раскрывается сине-золотая устричная раковина памяти, а в ней жемчужно-розовая пудра. Когда она намокает от моих слез, Чарльз пудреницу отнимает. Пожалуй, из столь скудных осколков нам маму не собрать.
Я как Алиса — она тоже проснулась и поняла, что Зазеркалье ей приснилось. Не верится, что все это, такое настоящее, вовсе не случалось. Тогда казалось реальным, кажется реальным сейчас. Порою внешность очень обманчива.
В начале мая меня выписывают. К июню я почти нормальна. Не в курсе, что это значит. Впрочем, разные версии реальности по-прежнему сбивают с толку. Скажем, Пес при виде меня ликует, и он, в общем, тот же Пес, но не совсем (может, он пеС). Карие глаза теперь голубые, хвост укоротился. «Литские актеры» по-прежнему ставят «Сон в летнюю ночь», но Дебби отчего-то играет не Елену, а Гермию — слово немногим длиннее, в сюжете почти та же функция, но все равно непонятно. Эти мелкие отклонения озадачивают больше всего — у меня какое-то круглосуточное дежавю.
Дебби стоит у плиты, кипятит молоко для вечернего какао. Недавно вернулась с репетиции. (Интересно, предстоит ли ей снова кошмарная экскурсия в Арденский лес?) В текущей версии истории Дебби не выказывает особых признаков помешательства, а ее скепсис касательно близкой родни ограничивается гримасами в спину Винни и бубнежом: «Кем она себя возомнила?»
Дебби чуточку хмурится. Она меня спасла, и теперь я отношусь к ней как-то иначе, будто, подарив мне вторую жизнь, она добилась права играть материнскую роль. Она уже серьезно супится.
— Что такое, Дебби?
Она оборачивается ко мне, и молоко выкипает. Снимаю кастрюльку с плиты, выключаю газ. Дебби хватается за живот и ахает.
— Что такое? — не отстаю я. — Больно?
Она кивает и кривится. Заманиваю ее в гостиную, где она тяжело плюхается на диван.
— Господи, какой ужас! — говорит она.
— Сейчас все хорошо? Позвать Гордона?
— Ой, нет, не дури. Все нормально, я просто… — Она взвизгивает и опять хватается за живот.
— Я вызову врача, — торопливо говорю я.
Глаза у нее распахиваются, становятся почти большими, она глубоко вдыхает и давится одним словом:
— Нет!
— Нет?
— Нет, — ворчит она, — поздно.
— Что поздно?
Но она уже на коленях на ковре, непонятно машет мне руками, и я во всю глотку призываю Винни.
— С Дебби что-то не так, — сообщаю я. — Вызови врача!
Дебби снова кричит — не пронзительный визг, но жалоба из глубин примитивного нутра, о котором она и сама до сей минуты не подозревала.
И она права, поздно — уже появилась головка.
— Дьявол тебя дери, — лаконично выражается Винни. — А это еще откуда?
Винни — скорее повитуха из преисподней, чем колдунья Мэб,[102] — садится на пол, а я бегу ставить чайник, ибо все мы знаем, что чайник ставить полагается.
Дебби урчит, пыхтит, сопит и, пытаясь разродиться этим внезапным младенцем, чуть не роняет Винни. Рядом стоит Пес — склонил голову набок, выражая интерес, и навострил уши, давая понять, что готов помочь, если надо.
Винни вступает в бой, пытается уложить Дебби на спину, та вопит:
— Еще не хватало! — между двумя особо сильными схватками, а потом ребенок вдруг выстреливает наружу и пойман, к бесконечному ее изумлению, Винни.
Винни орет первая, прежде ребенка, а Дебби невозмутимо просит портновские ножницы и одним уверенным щщщщелч-ком лезвий освобождает от себя дитя.
— А чайник вскипел? — нетерпеливо спрашивает она. — Чая хочу, умираю.
— Твоя сестра, — констатирует Винни, весьма помятая после такой эмоциональной травмы, и вручает мне человеческий осколочек, завернутый в полотенце.
— Твоя сестра, — сообщаю я Чарльзу, который как раз вернулся с работы; он машинально берет у меня ребенка, а потом чуть не роняет.
— Сестра? — совершенно теряется он.
Дебби хихикает, Винни закуривает, просвещать Чарльза вынуждена я. Возвращается с работы Гордон, и Чарльз передает ему сверток со словами: — Твоя дочь.
У Гордона отпадает челюсть.
— Мое чего?
И я вскакиваю и разъясняю, что это не я усохла и вернулась назад во времени, а совершенно новый Ферфакс-сюрприз.
— Вот так вот запросто? — в изумлении шепчет он.
Ребенок уже прорастил себе хохолок мягких червонно-золотых волос — на «родничке», поясняю я Чарльзу со знанием дела.
— Ты подумай, — говорит Дебби, — волосы как у Чарльза. Кто-то у вас в семействе был рыжий. Интересно, кто?
— Это, наверное, рецессивный ген, — тихо произносит Гордон, от этой мысли как будто погрустнев.
Не считая рыжих волос, между новым младенцем и его крылечным прототипом сходства мало. Мы