вероятнее всего, он такой и был. Ведь обаяние, о котором вспоминают все,- было, когда он хотел нравиться: и смешон он бывал только намеренно… Как легко мне его вообразить с этой закинутой головой, в любой из хрестоматийных ситуаций: рвущим кровавые блюмкинские ордера, дающим пощечину советскому графу Толстому! Я не такой уж фанат Мандельштама, Боже упаси, но иная его строчка способна закрыть целую литературу. И по-русски он говорил так же плохо, словно на неродном, и с той же убедительной точностью.
– Если вы хотите, чтобы при вас, того-этого, вам надо будет, того-этого, присесть хотя бы, потому что это долго…
«Того-этого», так Липкин транскрибировал его знаменитое мычание в паузах; Гинзбург передавала точнее – «ото… ото…».
– Скажите, вам говорили когда-нибудь, что вы очень похожи на одного русского поэта?
– Нет,- он удивленно улыбнулся.- На кого?
– На Мандельштама. Он бывал в ваших краях.
– Я знаю,- кивнул он.- Он отдыхал у нас, моя бабка работала на Севане. Но позже, уже это была, того-этого, середина тридцатых…
Работала на Севане. Черт знает, может, он путает про середину. Вдруг она там работала в тридцатом году, и Мандельштам, того-этого…
– Как вас зовут?
– Армен. И фамилия тоже на «М» – Макарян.
– Но сами вы фото Мандельштама видели?
– Очень давно. Не помню толком.
– А стихов не пишете?
– Нет, что вы,- он засмеялся.- Фотографией увлекаюсь, как ваш друг.
Надо сказать честно – в ателье с Бурлаком я приехал под некоторым газом: в этот день мы снимали хашную, встали в пять утра, запечатлевали часть процесса приготовления хаша и таинство его поедания, а под это дело в Армении положено выпивать не меньше граммов пятисот на брата, и хотя пятисот я не осилил, но триста во мне булькало.
– Я должен прийти к вам завтра, на трезвую голову,- сказал я Армену.- Только очень прошу вас, не брейтесь. Хорошо? Вы завтра побреетесь, сразу…
– Хорошо,- он улыбнулся и пожал плечами.
Мы ушли, не дожидаясь готовности бурлачьих штанов. Прямо из номера гостиницы я позвонил в Петербург, Кушнеру – единственному человеку, которого признаю абсолютным экспертом в этом вопросе.
– Александр Семенович,- сказал я, принеся тысячу извинений.- У меня довольно странный к вам вопрос. Я тут в Ереване. И тут человек, который вылитый Мандельштам.
– Глаза какие?- немедленно спросил Кушнер.
– Зеленоватые.
– Курит?
– Да, и через левое плечо.
– Близорукий?
– И сильно. Работает портным.
– Голос?
– Высокий, «о» произносит как «оу».
– Интересно,- сказал Кушнер после паузы.
– А вы совсем не допускаете, что он мог тут… Представляете, если внук? Его бабка работала на Севане, на том самом острове, который теперь полуостров. Там был дом отдыха. Ну возможно же, а?- умолял я.
– Знаете, Дима, он все-таки не Гумилев,- раздумчиво сказал Кушнер.- Это у Гумилева законный сын родился одновременно с незаконным, а этот вел себя сдержаннее…
– Да? А есть свидетельства, что он… (я привел свидетельства).
– Господи, я знаю! Это все сплетни. И потом, знаете… я же бывал в Армении много раз. Тут очень серьезно к этому относятся. Никогда армянка просто так не завела бы романа с женатым мужчиной, тем более в те времена. Да ему голову бы здесь оторвали, и он прекрасно знал это! Он совсем не за этим ездил в Армению…
– А почему, по-вашему, он опять начал тут стихи писать?! Наверняка ведь был какой-то роман!
– Да потому начал, что Москва ваша давить на него перестала. Обстановку сменил, увидел простую глиняную жизнь… Знаете, что это скорее всего?
– Ну?!
– Переселение душ,- спокойно сказал Кушнер.- Ведь ему там было хорошо – пожалуй, последний раз в жизни. Вот он и вернулся.
– Вы верите в переселение душ?
– Почему же нет,- Кушнер был невозмутим.- Во всяком случае, поверить в это мне гораздо проще, чем в роман Мандельштама со случайной армянской девушкой…
Кушнеру верить можно. Он кое-что в Армении понимает.
«Чтобы снова захотелось жить, я вспомню водопад… Он цепляется за скалы, словно дикий виноград… Весь Шекспир с его витийством – только слепок, младший брат: вот кто жизнь самоубийством из любви к ней кончить рад! Не тащи меня к машине, однолюб и нелюдим: даже ветер на вершине слабоват в сравненье с ним»…
Зачем Мандельштам приехал в Армению – понять на самом деле несложно. Дело не в смене обстановки и не в том, чтобы припасть к первоисточникам христианской цивилизации: Армения вообще оказывает на ум загадочное стимулирующее действие, тут великолепно соображается и пишется, и Мандельштам потянулся к ней, как собака тянется к целебной траве. Его «Путешествие в Армению», собственно, и не об Армении вовсе, как и эти мои заметки не о ней. Просто в этой обстановке радостного и вместе аскетического труда, среди гор и строгих, но чрезвычайно доброжелательных людей, которым присущи все кавказские добродетели, но не свойственны противные кавказские понты,- мозг прочищается, проясняется и начинает работать в полную силу. Хрустальный ли местный воздух виноват, колючая ли сухая вода, к которой после Мандельштама навеки приросли эти два определения,- понять невозможно. «Путешествие в Армению» написано о Ламарке, Дарвине, Данте, Палласе, собственно Мандельштаме,- но Армения дана там косвенно; зато косвенность эта и обеспечивает в конечном итоге весь эффект. Виден жар интеллектуального усилия, которое может быть столь интенсивным лишь в исключительно благоприятной, трудовой и честной обстановке. Немудрено, что там к нему опять пробились стихи и исчезло унизительное чувство отщепенства: там все отщепенцы,- и все этим гордятся. Всякий знает, как армяне любят перечислять свои беды,- но это не жалоба, а высокая и понятная гордыня. Оттуда Мандельштам и привез настроение, которым пронизан лучший его цикл, московский цикл 1932 года.
Наутро, на трезвую голову, я отправился к недоказанному внуку Мандельштама. Он ждал, брюки фотографа были готовы. Как я и просил, он не побрился. Сходство сделалось разительней прежнего, этот Мандельштам был уже похож на воронежского.
Запрокинув голову и прикрыв глаза, он что-то бормотал. «Повторяю размеры: вроде правильно сшил».
Повторяю размеры… «Размеры ничьи, размеры Божьи,- стих движется ритмом. Какой прекрасный поэт был бы Шенгели, если бы он умел слушать ритм!»
– Здесь нигде нет поблизости магазина русской книги?
– Русские книги у нас теперь, того-этого, только на лотках,- пояснил Армен.
– А что это у вас за книга?
– Это итальянский словарь. Хочу поехать в Италию как-нибудь, давно мечтаю.
Это было уже слишком. Мы сфотографировали его с русско-итальянским словарем. Я не стал спрашивать, читает ли он Данте в подлиннике.
– Ва, что ты его снимаешь?- спросил старик, греющийся на солнышке рядом с лестницей в полуподвал.
– Он точная копия поэта Мандельштама.
– Так возьми его в Москву, слушай. Он там этим заработает больше, чем тут закройщиком…
– В Москве сейчас этим не заработаешь,- сказал фотограф Бурлак.
– А что написал этот Мандельштам?- спросил старик.
– Я тебя никогда не увижу,
Близорукое армянское небо,
И уже не взгляну, прищурясь,
На дорожный шатер Арарата…
И что-то еще такое,
И еще одну строчку не помню…
Прекрасной земли пустотелую книгу,
По которой учились первые люди.
– Хорошо,- сказал старик.- Это правильно: и что-то еще такое… Никогда не поймешь, что именно, но хорошо.
– Журнал не пришлете?- застенчиво спросил Армен.
– Обязательно пришлем,- заверил Бурлак.- Я всем теперь скажу, что у меня единственный цветной прижизненный снимок Мандельштама. Наташа с ума сойдет.
– Штаны он сшил замечательные,- сообщил мне фотограф на ухо.- Он мастер, мастер…
«Но он мастер? Мастер?» – вспомнился мне настойчивый сталинский вопрос.
Мастер всегда мастер. Ничего удивительного, что он шьет теперь штаны. Это и безопаснее… и потом, все, что надо, он уже сказал. А впрочем, я не удивлюсь, если он пишет, только теперь скрывает. Мало ли. В современном мире лучше считаться закройщиком, чем поэтом. И действительно – где гарантия, что он после всего не захотел вернуться именно сюда? Кто может знать при слове «Расставанье», какая нам разлука предстоит?
Дмитрий Быков