Это зло, произведенное не Петром и не Иваном, а зло историческое, зло, разлитое в целом порядке вещей, поглощавшее в себе одинаково и Петра и Ивана. Правильно ли и благоразумно ли настаивать на забвении такого зла? Не равносильно ли это требованию забыть уроки прошлого, забыть историю?

Источник подобных настояний очень понятен. Несмотря на наши ревнивые старания отделить частное от общего, мы беспрестанно смешиваем и то и другое. Поэтому нам кажется, что когда говорят о «зле», то непременно подразумевают тут или Петра, или Ивана, которые были видимым олицетворением этого зла. Но это не так. Вместо того чтобы говорить: забудьте зло, следует выражаться проще: не мстите Ивану, не отплачивайте ему злом за зло. Но и тут мы понимаем подобные увещания только потому, что такого рода фразы, вследствие частого и не совсем осмысленного употребления, до того приучили к себе наш слух, что мы уже не формализируемся нелогичностью, которая в них заключается. В сущности, Иван не имеет никакой надобности ни в прощении, ни даже в молчаливом забвении зла. На объявление ему прощения он с полным основанием может ответить: «За чтов же вы стали бы мстить мне? где ваше право для мести? разве я повиновался не тому же закону, какому повиновались и вы? разве я обязывался быть героем и одного себя поставить вне влияния общего закона? разве геройство не исключительное явление? разве большинство людей обязано к чему-нибудь, кроме дел средних?» И Иван, несомненно, будет прав, ибо массы хотя и могут, по временам, припоминать разным Петрам и Иванам некоторые их излишества, но случаи таких припоминаний так исключительны, что совершенно утопают в общем принципе забвения. В действительности, все частные ущербы давно схоронены и забыты, и ежели, например, помещик, включенный с крестьянами в состав одной и той же волости, ни под каким видом не уживется с ними, то это имеет произойти не вследствие живой памяти прошедшего, а вследствие полного несходства в обстановке и привычках того и другого сословия.

Представление о зле сопрягается не с Иванами и Петрами, а с мыслью об известном положении. А относительно этого последнего вопрос заключается не в том, чтобы озлобляться и кипеть, а в том, чтобы на будущее время предотвратить возобновление зла под какими бы то ни было формами и наименованиями. Не к ненависти и преследованию призывается потерпевшая сторона, а к осторожности и осмотрительности. Она на собственном опыте, собственною грудью убедилась, какие тяжкие последствия могут содержать в себе некоторые явления жизни, и должна воспользоваться этим опытом, чтоб оградить себя от подобных последствий в будущем. Не одну себя она ограждает, поступая таким образом, а настоящее и будущее целой страны. Ответственность, лежащая на ней, слишком серьезна, чтоб можно было рисковать ею за чечевичную похлебку, или из-за желания добыть тихое и безмятежное житие, или даже… из-за чести сидеть за каким-то «одним столом».

Из всего сказанного выше можно вывести заключение о степени великолепия тех свойств, на которые возлагает надежды провинция. Ежели они существуют на деле, то это обстоятельство не только не может служить предметом для восхищений, но, напротив того, должно свидетельствовать о самом изумительном и беспримерном легкомыслии. Способность забыть — это не способность развиваться, это безнадежность в будущем. Но этого нет, этому невозможно поверить. Как-то легче дышится при мысли об отсутствии этого качества, нежели при мысли о его присутствии. Конечно, твердых доказательств ни «за», ни «против» представить нельзя, ибо в той путанице понятий и отношений, которая развивается перед нашими глазами, трудно отличить, чтов составляет признак способности забывать и чтов принадлежит простому равнодушию, но, как ни затруднителен выбор между этими двумя альтернативами, будем думать, что равнодушию принадлежит здесь первое место. Это также не совсем утешительно, но все-таки лучше, нежели забвение вчерашнего дня.

Третий предмет нашего провинциального политиканства составляют заботы об устройстве дворянства. Можно даже сказать, что и приручение масс, и открытие в них великолепного свойства забвения вчерашнего дня — все это не более как приличный подход к главной задаче, долженствующей увенчать здание. Это фундамент, без которого вся последующая махинация не может иметь прочности.

Странное дело! покуда существовало крепостное право, никому не приходило в голову усомниться в существовании русского дворянства. Это существование заявляло себя целым рядом таких действий, которые самого неверующего человека заставляли верить. Дворянство имело свои собрания и своих представителей, оно рассуждало о своих нуждах, оно, в известной степени, имело право суда над своими членами, оно управляло не только своими делами, но пользовалось значительной долей в отправлении дел общегосударственных, имея в своих руках суд и полицию. Трудно было не поверить тому, что всегда стояло, как живое, перед глазами, то в виде помещика, творящего суд и расправу, то в виде исправника, творящего суд и расправу, то в виде судьи или заседателя, творящих суд и расправу. Это было сословие, как бы предназначенное природой для суда и расправы; оно одно имело возможность предъявлять некоторую силу среди общего бессилья, некоторую инициативу среди общего безмолвия. Но главная и самая характеристическая черта, которая проходит сквозь всю историю этой корпоративной силы, заключается все-таки в том, что, однажды устроившись, она до самого конца оставалась при этом устройстве, занимаясь повторением задов и ни разу не поставив себе вопроса, возможно ли для нее дальнейшее развитие, в каком именно смысле и в какую сторону? Будущее для нее не существовало.

Но будущее имеет за собой то неудобство, что оно непременно является в срок. В настоящем случае оно пришло в виде упразднения крепостного права — и чтов же оказалось? Что одного удара было достаточно, чтобы ослабить все связующие нити; что вместе с исчезновением крепостного права исчезло и дворянство!

Это говорит не наш одинокий голос; это говорят компетентные люди провинции. Конечно, не следует понимать это исчезновение в буквальном смысле, но жалобы на то, что дворянство осталось как будто не при месте, приобретают значительную долю основательности. «Дворянство, — пишет г. Кошелев, — перестало существовать на деле… правда, оно еще собирается, имеет своих предводителей, свое депутатское собрание, но собственно дел сколько-нибудь важных у него не осталось никаких». Все это истинная правда, но как выйти из этого положения? Как наполнить досуг большого количества людей, как будто оставшихся за штатом? Ближе всего было бы сказать им: пользуйтесь теми правами, которые всецело при вас оставлены, пользуйтесь вашею сравнительною политическою взрослостью и промышляйте о себе сами; но оказывается, что это легче сказать, нежели исполнить. «Мы не подготовлены! — вопиет провинция, — нас учили, что мы оплот! растолкуйте, по крайней мере, чтов это за должность, и какие соединены с нею права?» Вот невыгода туманных определений. Казалось, хорошее слово «оплот», и было даже время, когда все понимали его без толкований, и вдруг обнаружилось, что его даже объяснить нельзя! Обнаружилось, что, несмотря на скрывавшуюся за ним корпоративную связь, таких прав, за которые можно было бы удержаться, чтобы обставить ими новое положение, оно совсем не представляет.

Вследствие этого возникла потребность прибегнуть для устройства этого положения к искусственным мерам, и первою желательною мерой в этом смысле, конечно, представилась приписка к чему-нибудь.

Провинция не может понимать, не может терпеть человека, к чему-нибудь не приписанного. Куда же приписать? Казалось бы, всего естественнее для человека приписать его к свободе, но тут встречаются серьезные, почти непреодолимые препятствия. Чтов такое свобода? — Это, по мнению провинции, какое-то странное положение между небом и землею, это безвоздушная пустота. Выпустить человека на свободу значит подвергнуть его всевозможным бедствиям и горьким случайностям; это все равно что пустить его слоняться по свету без паспорта, заставить жить со дня на день в вечных поисках за куском хлеба. «Кто ты таков? — спросят его на первой заставе, — как твое имя и к чему ты приписан?» — Я ни к чему не приписан, — ответит свободный человек, — по упущению, я приписан к свободе. — «Так, значит, ты непомнящий родства? взять его в часть!» — скажет заставная стража, и скажет весьма основательно, ибо слыханное ли дело встретить человека, приписанного к свободе?

Понятно, что такое неопределенное, почти тревожное положение не может казаться привлекательным нашей провинциальной интеллигенции. Она привыкла, чтобы ее паспорты были безукоризненно чисты, чтобы, при появлении ее на заставах, не раздавалось никаких других восклицаний, кроме: «Подвысь!» Да, надобно приписаться, надобно во чтов бы то ни стало. Куда? к дворянскому собранию? Но ведь у него даже дел никаких нет! К земству? но ведь мы и без того там находимся? ведь никто нас оттуда не выгоняет?

В том-то и дело, что приписка приписке рознь, что бывает приписка, на достижение которой нужно потратить немало времени, труда и способностей, и бывает другая приписка, которая приходит сама собою. Сверх того, надо приписаться не туда, куда бог пошлет, а именно «во главу», иначе нам не приходится. Но ведь вы сами же говорите, что земское дело — дело общее, всесословное; это же явствует и из смысла законодательства? Дав; это так, но посудите сами: образованность, материальная обеспеченность… Очевидно, однако ж, что все эти оговорки очень плохо вяжутся с сущностью вопроса. Образованность и материальная обеспеченность, конечно, представляют права на внимание, но они никогда не считались в числе сословных принадлежностей и привилегий. По временам обстоятельства сосредоточивают эти блага в том или другом сословии; но невозможно же допустить, чтоб они служили для прикрытия сословных претензий. Перед вами человек, который имеет в свою пользу преимущество образованности — это несомненно делает ему честь; но было бы в высшей степени странно, если б он связывал с этим преимуществом какое-нибудь право, исходящее не из него самого, а напоминающее идею сословности…

Но возвратимся к исходной точке настоящего письма. Не может подлежать сомнению, что провинция сама признаётся в своем бессилии. Даже в тех немногих случаях, когда ей действительно приходится задуматься над мыслью о необходимости обновить свои силы, она приступает к делу не прямо, а изобретает искусственную обстановку, не только не ведущую к разрешению возникающих вопросов, но положительно затемняющую их. Понятно, что при таком неумении освободить свою мысль, свои взгляды на положение, она остается на одном месте и не может извлечь всех выгод даже из тех реформ последнего времени, которые наиболее благоприятствуют ее развитию.

Крестьяне, между прочим, составляют один из главных кошмаров провинциальной интеллигенции. Как были они «меньшею братией», так и остались ею, несмотря на вновь открытые «великолепные свойства соединяться и не помнить зла». Они поголовно пьянствуют, они не выполняют принимаемых ими на себя обязанностей, они допускают безрасчетные разделы семей; словом сказать, совершенно отбились от рук, приобрели привычку грубить и почти утратили человеческий образ, сохранив однако… «великолепные свойства соединяться и не помнить зла». Не мешает прибавить к этому перечню, что, кроме того, они сохранили еще «великолепное свойство» уплачивать подати и отбывать натуральные повинности и что все расходы по части сближений и слияний должны пасть не на кого иного, а на тех же пьяных и отбившихся от рук крестьян. Мы охотно рисуем картины разврата русского крестьянина, а в результате оказывается, что нигде не выпивается вина так мало, как в России, и что в большинстве случаев от крестьян же идет инициатива относительно учреждения сельских школ. Это должно было бы воздержать нас от голословных обвинений.

Для того чтобы лучше понять, в каком виде представляет действительность общественное положение нашего крестьянина, возьмем для примера хоть вопрос о правоспособности. Говорят, крестьянин правоспособен, и действительно, мы думаем, что правоспособность крестьян составляет одно из лучших приобретений, данных реформою 19 февраля. Затем спрашивают: чтов же сделали крестьяне из этой правоспособности? Какую пользу они извлекли из нее для себя и для общества? Этого одного вопроса бывает совершенно достаточно, чтоб возбудить целый поток самых непринужденных шуток. Но позвольте, милостивые государи! Во-первых, этот вопрос можно предложить и не одним крестьянам, в пользу которых все-таки найдутся кое-какие оправдания, а и другим, для которых возможность оправдаться гораздо труднее; а во-вторых, ужели же не всем достаточно известно, что слишком часто намерения самые добрые и совершенно ясные не ограждены от сюрпризов самых невероятных и неожиданных? Стоит только сослаться на так называемые мужицкие бунты, чтоб убедиться в том, в каком тесном положении иногда находится крестьянская правоспособность.

Известно, что у нас в некоторых местностях каждогодно происходит по нескольку бунтов. Это словно болезнь какая-то или, пожалуй, просто дурная привычка. Во всяком случае, это явление очень любопытное; но чтобы читатель не пришел от него в отчаяние и мог убедиться, что «черт совсем не так страшен, как его малюют», мы постараемся рассказать здесь один примерный бунт, не в том, разумеется, виде, как его обыкновенно малюют, а в том, как он зарождается и происходит в действительности.

В силу упоминаемой выше правоспособности, крестьяне, как и все вообще члены русской семьи, обладают правом петиции или ходатайства. Они могут терпеть стеснения со стороны поставленных для управления ими лиц, могут терпеть ущербы вследствие предпринимаемых относительно их и не оправдываемых законом мер; наконец, в качестве людей, они могут даже ошибаться, то есть видеть нарушение права там, где его в действительности нет, в каковые ошибки они впадают, впрочем, весьма осмотрительно, ибо знают, что от них, и только от них одних, требуется, чтоб они были мудры как змии и кротки как голуби. Состоя под ярмом общинного управления, они всякую меру, всякое распоряжение, а стало быть, и всякое злоупотребление закона ощущают живее, ибо ощущают его, во-первых, лично каждый за себя и, во-вторых, за всю общину. Отсюда необходимость сходок, необходимость общего совета, а так как целым обществом ходатайствовать неудобно и неучтиво, то из этого проистекает надобность в избрании ходоков или ходатаев. Кажется, до сих пор все идет законно, и ежели дело пойдет дальше своим естественным путем, то никакого замешательства от подобных ходатайств быть не должно. Если ходатаи правы — требуется удовлетворить их; если не правы — следует отказать, употребив, конечно, несколько лишних минут, чтобы отказ был выражен в форме для них вразумительной.

Но мы, провинциалы, смотрим на это дело иначе, ибо у нас на первом плане «принципы». В наших глазах крестьянин совсем не обыватель, а подчиненный. Ежели он прав, то хотя и можно удовлетворить его, но или только вполовину, чтоб очень не возмечтал, или не сейчас, а со временем и, во всяком случае, так, чтоб нельзя было приметить, что при этом обвиняется то лицо, на которое приносится жалоба. Обвинить начальника! да ведь это значит нарушить основной принцип! Entendons-nous, que diable![27] Можно со временем, при случае, наедине заметить, распечь, можно даже отыскать какой-нибудь посторонний повод, чтоб приличным образом отделаться от неумелого, но обвинить ею тут… сейчас, в глазах жалобщика — сохрани боже! это значит поощрять бунты. Это значит прямо сказать бунтовщикам: бунтуйте, голубчики! мы сейчас все по-вашему сделаем. Таков образ действия, на случай правоты. Если же ходатаи не правы, то история упрощается еще больше. Рассуждать с мужиком, доказывать, почему он не прав, объяснять, что обычное право, которым он зачастую руководствуется, не всегда находится в согласии с правом писаным, что он в известных случаях обязан отказаться от первого и подчиниться второму, — все это далеко не в наших

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату