угла зрения и глубину выводов просветителя революционного.[46]
Вместе с тем Салтыков (и в этом он был близок к Скалдину) отрицательно оценивал роль общины в жизни современного крестьянства, что было продиктовано последовательной просветительской враждой к любым формам регламентации свободы личности крестьянина, сдерживающим прогресс производительных сил страны. Здесь Салтыков разошелся с таким крупным публицистом «Отеч. записок», как Елисеев, который уже в статье «Крестьянский вопрос» (
Актуальность спора о роли общины на страницах «Отеч. записок» 1868–1869 гг. определялась его прямой связью с центральной проблемой, над которой билась в эти годы революционная мысль, — о дальнейших формах и возможностях русского освободительного движения. Идеологи и практики революционной демократии неустанно искали выхода из идейного кризиса, вызванного крахом надежд на быстрое политическое созревание крестьянских масс. Этот кризис выразился, в частности, в попытках найти какие-то «обходные» формы движения к социальному освобождению, помимо общенародной политической борьбы, например «химический» путь: распространение в народе естественнонаучных знаний силами «мыслящих реалистов» и внушение эксплуататорам выгод социалистического строя;[47] или мирное, опирающееся на общинные начала, стихийное движение общества к социализму «в обход» государственной власти[48] и т. п. Такого рода идеи в сознании выдающихся мыслителей, как Писарев и Герцен, преодолевались их последующим духовным развитием. Однако они нашли многообразное преломление в планах и длительных спорах в среде русской демократии конца 60-х годов.
Действительность уже начинала разрушать представления русских социалистов о «социалистических инстинктах» мужика, но многие из них тем более упорно связывали теперь свои надежды с этими инстинктами, отказываясь в то же время от политической пропаганды в народе, от политической борьбы, неспособной, по их мнению, принести массам подлинного, социального освобождения. С другой стороны, в тактике подпольных организаций намечался крен к интеллигентскому заговору. На рубеже 70-х годов названные тенденции проявились наиболее явственно, хотя отнюдь не однозначно, в различных собственно народнических тактических программах, выдвинутых Ткачевым, П. Лавровым, М. Бакуниным и др. Так, в прокламациях Бакунина — Нечаева 1868–1869 гг. главным средством освобождения народа провозглашались анархические путчи, немедленный бунт против государства, превозносились самые темные формы народного протеста, например разбой.[49] А в «Исторических письмах» Лаврова в 1868–1869 гг. на первый план выдвигалась задача воспитания «критически мыслящих личностей».[50]
В связи с намечающимися разного рода субъективистскими тенденциями особенное значение для дальнейшего развития идеологии русского освободительного движения приобретали философско-социологические выводы «Писем» Салтыкова (и очерка «Сила событий» из «Признаков времени») о необходимости пробудить к сознательному историческому действию крестьянские массы. Эта необходимость была осознана им еще в годы революционного подъема (см. «Глуповское распутство» в т. 4 наст. изд.). Констатируя теперь придавленность народа, пережившего «историю ошеломлений», писатель вместе с тем неуклонно выражает в «Письмах» укрепившееся на опыте исторических неудач убеждение в бессилии революционеров без народа, в необходимости для демократической интеллигенции во что бы то ни стало «отыскать для масс выход из той глубокой бессознательности, которая равно вредна для них, как и для нас» («Письмо шестое»).
В VI, VIII, XII «Письмах о провинции» и примыкающем к ним очерке «Кто не едал с слезами хлеба…» кардинальная задача пробуждения политического сознания крестьянских масс ставится наиболее конкретно, во всей своей действительной сложности, обнаружившейся к тому времени. Призыв «Письма шестого» — «поставить себя на его <народа> точку зрения» — служил вынужденным подцензурным эквивалентом целой программы упорного, не отступающего перед трудностями революционного просвещения народа, которая была намечена в очерке «Кто не едал…», написанном незадолго до этого «письма», но не напечатанном, по-видимому, по цензурным условиям. Здесь утверждалась мысль о необходимости начинать политическое просвещение в деревне не с описаний социалистического идеала, а с разъяснения нетерпимости крестьянской нищеты, разъяснения предельно конкретного, насыщенного жизненными примерами. Лишь постепенно следует, как полагал Салтыков, включать в круг размышлений крестьянина и вопрос о его политическом и социальном бесправии. Писатель ясно видел все трудности на пути демократа, понимал, что проповедь его может быть встречена «изумлением, даже почти негодованием». Однако Салтыков верил — стоит мужику убедиться, «что право голодать <…> не заключает в себе ничего неприступного, он сразу его устранит сам, даже без посторонней помощи, и затем пойдет уже отыскивать себе иное право».
Так своеобразно осознавалась и формулировалась Салтыковым объективная потребность нового периода демократического движения: методическая пропаганда в народной среде. Вскоре она была осознана революционной молодежью и в первой половине 70-х годов начала осуществляться в «хождении в народ». Однако это осуществление проходило в несколько иных формах, как раз с упором на пропаганду общинно-социалистических идеалов. Впоследствии Салтыков сочувственно откликнется на «хождение в народ» рассказом «Сон в летнюю ночь» (1875), где изобразит деятельность учителя-демократа Крамольникова в деревне. Но характерно, что революционная проповедь, с которой этот герой обратится к крестьянам, будет построена по намеченным писателем в «Письмах» и очерке «Кто не едал…» принципам: за исходный пункт будут взяты конкретные нужды крестьян, их попранное человеческое достоинство, а не социалистическая «высшая цель».[51]
К этой мысли Салтыкова близок пафос последней, программной статьи Писарева «Французский крестьянин в 1789 г.», с ней перекликаются и итоговые размышления Герцена в письмах «К старому товарищу» о путях постепенного и упорного приобщения темных крестьянских масс к социалистическому сознанию. Но если последнее творение Герцена отмечено духом спокойной исторической уверенности, обретенной в реальной силе движения на Западе «полков рабочих» и их Интернационала, то Салтыков, оставаясь всецело на почве русской действительности, мыслит трагически. Эта действительность с господством в ней самодержавного «ненавистничества» не давала еще объективной возможности для созревания исторически конкретного представления о путях движения общества к социалистическому идеалу. Особенно трагичен тон заключительного, XII «письма», воспроизводящего отношения ссыльного революционера и массы.
Однако Салтыков подчеркивал: «Я не говорю: жертвы бесполезны». «Письма о провинции» проникнуты глубочайшим уважением к людям революционного подвига, они способствовали закалке нового поколения бойцов, мобилизовывали на суровую и долгую подвижническую работу, предостерегали революционную мысль от маниловщины и прожектерства. Всеохватывающий анализ русской пореформенной действительности, развернутый в цикле, неуклонно вел вдумчивого «читателя-друга» к заключению, что вне сознательного политического творчества самих масс, вне борьбы за него, как трудна бы она ни была, нет выхода на дорогу подлинного исторического прогресса для всей нации.
«Письма о провинции» представляют собой один из крупнейших художественно-публицистических циклов Салтыкова. Их проблемное единство определяется общенациональной широтой, политической целеустремленностью анализа общественных отношений в глубинной России. Вместе с тем цельность цикла цементируют сквозные групповые сатирические образы «историографов», «пионеров», «ненавистников» (создававшиеся средствами комического снижения политики в быт, политической трансформации портрета и т. п.), а также нарастающая от «письма» к «письму» сила сурового и сдержанного лиризма авторской интонации. Таким образом, «Письма», непосредственно развивая творческий опыт публицистических хроник «Наша общественная жизнь», явились в то же время значительной вехой на пути становления монументальной формы сатирического обозрения Салтыкова, кристаллизации его специфической поэтики.
«Письма о провинции» не привлекли к себе сколько-нибудь значительного внимания современной критики. Отзывы печати об этом салтыковском цикле лишены развернутого анализа и глубокого истолкования. В рецензии В. П. Буренина, тогда еще либерального критика, на сборник «Признаки времени и Письма о провинции» отмечена в общих словах «современность их, приуроченность, так сказать, к движению нашей общественной жизни».[52]
А. С. Суворин в рецензии на этот же сборник, отдавая должное «превосходным характеристикам», вместе с тем утверждал, что Салтыков здесь будто бы «просто защитник реформ».[53]
Следует, однако, отметить, что уже в журнальной публикации отдельные «письма» были по достоинству оценены Герценом и Огаревым (подробнее см. в комментарии к «Письму шестому»). В 1876 г., когда появились «Речи консерватора» кн. В. Мещерского, демократический журнал «Дело» ядовито отметил, что они «сильно напоминают собою беседы и размышления тех героев, которые выведены Щедриным в его «Письмах о провинции».[54]
Впервые под заглавием «Письма из провинции» очерки печатались в «Отеч. записках» в 1868–1870 гг.; «Письма» I–VII за подписью «
В настоящем томе «Письма о провинции» печатаются по составу и тексту
Рукописи «Писем из провинции» не сохранились. Известна лишь черновая рукопись, начинающаяся эпиграфом «Кто не едал с слезами хлеба…» (см. отд. «Неоконченное»), частично вошедшая в переработанном виде в «Письмо шестое».
ПИСЬМО ПЕРВОЕ
Впервые —
Работа над «Письмом первым» относится к январю 1868 г.: 9 января Салтыков сообщил Некрасову, что «к февральской книжке» надеется «прислать провинциальное письмо», а 19 января обещал привезти «Провинциальное письмо», которое совсем уж готово и переписывается».
В
«Письмо первое» посвящено анализу взаимоотношений двух «партий», или «сил», пореформенной провинции. Деятели первой персонифицированы в собирательном образе «историографов». Это проникнутые духом крепостного права дореформенные чиновники-администраторы и деятели дворянского сословного самоуправления. До недавнего времени им принадлежала роль официальных и единственных делателей «писаной истории» России. Эти «зиждительные» позиции они в основном сохранили и остались «столпами» государства и при «новых порядках». Сатирическое наименование образа — «историографы» — связано также с тем, что реакция в ходе своего идеологического наступления в конце 60-х годов призывами уважать отечественную историю и ее традиции прикрывала идеализацию дореформенных, крепостнических отношений.
К «устроению судеб» России «историографы» теперь вынуждены допустить «пионеров» — либерально настроенных новых чиновников и деятелей установленных реформами учреждений: гласного суда, земства и т. п. Однако эти «пришельцы» не могут противопоставить «зубосокрушающей силе» «историографов» подлинно новых принципов: «Мысли у них не только благонамеренные, но, так сказать, очищенные», больше всего они боятся «увлечений». Наименование «пионеры» иронически соотносится с теми напыщенными похвалами — «первооткрыватели, пролагатели новых путей», которые в изобилии расточали в адрес либеральных деятелей либеральные же публицисты.[55]
Глубина иронии Салтыкова по отношению к подобным типам «исторических деятелей» обусловлена его взглядом на «писаную историю» в целом, как на историю «призрачную», то есть совершающуюся без деятельного участия масс и вопреки их интересам. Такая история саркастически уподобляется «яичнице», которую в пореформенный период стряпают сообща