VI
В пятницу я возвращаюсь домой. «Съездил хорошо? Успешно?» — «Да, прекрасно». О подробностях Бетти не спрашивает. На ее широком лице ни тени подозрения. Во всяком случае, ничего не заметно. Обычно мои связи — это моя темная сторона, моя скрытая сторона, тайна, сумерки, откуда я выхожу, чтобы оказаться на свету, где все прозрачно и ясно, как и должно быть, как только и может быть. Но на этот раз я испытываю нечто совершенно противоположное. Кризи — вот моя ясность, и с ней я находился на свету, там, где были кровать на галерее, витраж, скала, белое небо Багамских островов. Покинув Кризи, я возвращаюсь в кулуары, за кулисы. На этот раз я вернулся к себе домой в виде призрака, в виде бумажного человека. В бумаге обо мне сказано: супруг Бетти, двое детей, депутат, прошел в первом туре, набрав
Около шести часов мы выходим из дома. Мы направляемся на выходные к Колетт Дюбуа, в деревню. Я опять выезжаю на автодорогу. На ту же самую, на которой я был с Кризи. Я ничего не узнаю. В какой-то момент, потеряв чувство реальности, я яростно нажимаю на акселератор. Я мчусь так, словно за рулем сидит Кризи. Бетти говорит мне: «Ты что, с ума сошел?» Стрелка спидометра падает, а вместе с ней гаснет что-то и у меня внутри. Сзади Антуан и Корали о чем-то спорят. Я не слышу ни слова. «Тише, — говорит Бетти, — вы отвлекаете папу». Отвлекают? К счастью, Антуан задает мне вопросы о французской революции. Он сейчас проходит это в лицее. Что-то в ней ему не совсем понятно. Я объясняю. Дантон и Сен-Жюст оказываются рядом с нами, они занимают всю машину, они гонят прочь все, что не связано с ними. Сплю я в комнате — мансарде с розовыми обоями, розовым туалетным столиком, розовыми стеклами.
На следующий день в саду выставляется мангал и жарится мясо, дети играют в крокет. Я сижу в садовом кресле, на которое натянута полотняная ткань в розовую и черную полоски. Муж Колетт приносит мне стакан. Он — писатель, писатель-драматург, но из разряда серьезных, уже полысевший, с голосом, в котором постоянно звучит какая-то обида. Я говорю ему о кризисе в театре. Об этом недавно зашел разговор в финансовой комиссии. Правда ли, что виной тому непосильные для театров налоги? А может быть, все дело тут в гонорарах звезд? В комиссии приводились некоторые цифры. О звездах мужу Колетт ничего не известно. Он предпочитает актеров со скандинавскими фамилиями, которые играют в костюмах из сурового полотна. Тут подает голос Колетт. У нее на этот счет особое мнение: «Гонорары звезд — все это ерунда собачья. Как правило, мы получаем процент с выручки. Мы стоим дорого только в случае успеха». Но слова проносятся передо мной, как дым, как словесные пузыри в комиксах, я вижу их, вижу, как открываются рты, но ничего не слышу, или то, что я слышу, мне ни о чем не говорит, слова пролетают мимо, они ни с чем не связаны. Даже Колетт на мгновенье останавливается и между двумя высказываниями на профессиональные темы, озадаченно смотрит на меня. У нее своеобразное лицо, узкое, заостренное, соломенные волосы. Однажды, уже давно… Я пытаюсь поймать одно воспоминание. Воспоминание всплывает, секунду маячит перед глазами, потом исчезает. Его рассеивает Кризи, и под ее водными лыжами воспоминание превращается в пену. Все остальное — тоже как вата, которая, несмотря на все усилия, начинает обтрепываться. Белый дом, соломенная крыша, фиолетовые ставни, заросли рододендронов, розовые и голубые гортензии, лужок и белые лилии на нем, горбатый мостик, плющ вокруг нас — все это создает у меня ощущение, что я здесь не больше чем статист, просто силуэт, нарисованный архитектором, дабы привнести жизнь в макет, дать представление о масштабах. Я слышу голос Колетт: «Иметь такой вот загородный домик всегда было моей мечтой». Это и в самом деле — только мечта, о чем свидетельствует даже его стереотипность; возможно, достаточно было бы просто вскрикнуть или пожать плечами, и он бы рассеялся. Несмотря на то, что светит солнце, правда, сегодня не слишком яркое, создающее скорее ощущение свежести, все вокруг кажется мне холодным, заледеневшим. И фальшивым. Я слышу Бетти. Она поддакивает, она восхищается, а сама думает совершенно другое, потому что ей нравится только наш старый дом в Морлане. Я смотрю на мужа Колетт. Его спортивная рубашка и голубые льняные брюки не могут заставить забыть его галстук и серые брюки, к которым он столь явно стремится всем своим существом. А я? Я и того хуже. Я, сидящий в этом вот садовом розово-черном кресле. Я с моим едва заметным присутствием в этом вакууме. Представим себе преступника, которому необходимо обеспечить себе алиби. С десяти до двенадцати часов вечера он сидит в баре, беседует с хозяином заведения, с барменом, с проституткой, вздыхающей над своим мятным лимонадом, старается обратить на себя внимание, настаивает, играет в белот. А в нем все ненастоящее. Его фразы, его анисовый ликер, его женщины, все это — картон, картонные декорации, которые он спешит построить перед истинной реальностью. А его реальность находится где-то совсем в другом месте; это хрип в ночи, это чемодан в аэропорту, это газовая горелка, раздирающая душу какого-нибудь сейфа. Вот где он находится на самом деле, а не в этом баре, где он с усердием отмечает про себя, что стены здесь голубого цвета, а абажуры — лилового. Вот так и я: я тоже нахожусь далеко отсюда. Я нахожусь в это время с Кризи. Я — тот вензель на серо-черном паласе.
Передо мной стоит маленькая девочка. Она что-то говорит мне. Я не слышу. А ведь это моя дочурка. Моя Корали, мое солнышко, мое сокровище, мое счастье, моя дочурка, чей малейший вздох заставлял меня резко вскакивать по ночам. А сейчас я не расслышал, что она мне сказала. Я был слишком далеко, я хочу сказать: я слишком отдалился. Мне бы хотелось протянуть к ним руки. Не получается. Под неярким солнцем нет никакого движения. Это только декорация. За фасадом дома нет комнат. За лилиями нет луга. Я смотрю на мангал. Как раз над ним есть зона, где воздух от жары вихрится и пляшет. Я вижу Кризи в бирюзовых панталонах, вижу плакат: сделайте ваш отпуск уютным, купите себе загородный домик. В глубине — бассейн. И я добавляю бассейн. У Дюбуа нет бассейна. Вчера за ужином мы как раз говорили об этом. Колетт была бы рада обзавестись, но муж приводит одно возражение за другим: содержание, очистка, расходы. На плакате с Кризи бассейн есть. Кризи стоит на трамплине, на ней — оранжевые бикини, она вскрикивает, ныряет, вода разлетается в стороны изумрудными брызгами. Кризи вылезает. Она смеется. Я протягиваю ей стакан с водой. В моем стакане звенят ледышки. Я пью. Я выпиваю свое алиби. Колетт смеется. Бетти снисходительно улыбается. Корали опять подошла ко мне. Она плачет. Она говорит, что все обманывают ее, все смеются над ней, потому что она самая маленькая. Я беру ее молоток для крокета. Говорю: «Я один раз ударю за тебя». Спрашиваю у остальных: «Вы мне позволите один раз ударить за нее?» Антуан пожимает плечами: «Ты играешь еще хуже, чем она». Я бью. Удар у меня получается великолепный. «Браво», — говорит Колетт. Корали успокаивается. Она берет свой молоток. На одну секунду под неярким солнцем появилось хоть что-то настоящее: лицо Корали. И этот шар, который катится под дужку.
VII
Наверное, на смену всем этим бурям у меня в душе должно было прийти какое-то затишье. В воскресенье после того, как мы вернулись из деревни, Дюбуа, уложив детей спать, зашли к нам посидеть за последним стаканчиком вина. Этот последний стаканчик затянулся. Время уже за полночь. И тут звонит телефон. Аппарат стоит посреди комнаты, на низком столике. Бетти удивлена: «Так поздно?» Колетт