— Что — «странно»?
— Странно видеть, как люди меняются.
— А что такое? Ты кого имеешь в виду? Меня?
— А кого же? Ты, как закодировался, таким стал…
— Каким?
— Занудой ты стал, вот что. Полным занудой. Иногда слушать тебя тошно.
— Не слушай. Люди меняются, это ты верно сказала. Не меняются только олигофрены. А нормальные люди растут. И приоритеты со временем тоже…
— И я уже для тебя не приоритет, да? У тебя другие теперь приоритеты? Познакомишь?
— Познакомлю. Обязательно познакомлю.
— Ага. И я тебя со своими познакомлю. У меня тоже теперь есть новые приоритеты.
— А то я не знаю! Иди, катись к своим мужикам. Веселись. А я пока пахать буду. Денежку зарабатывать.
Огурцов резко встал из-за стола, брезгливо взял пустую тарелку из-под только что съеденного им супа и швырнул ее в раковину. Тарелка не разбилась, но звякнула, скрипнула, проехавшись по металлу мойки, и затихла, напоследок обиженно булькнув, захлебываясь тонкой струей воды, льющейся из неплотно закрученного крана.
— Бей, бей посуду. Бей. И меня можешь побить. Пожалуйста. Ты же у нас в доме хозяин.
— А что? Может быть, ты?
— Да что ты, милый. Конечно, ты у нас знаменитость. Ты у нас сильный. Ты у нас…
— Да, да, да. Я не жру водку каждый день. Посмотри, сколько я всего сделал за последние годы! Да, я меняюсь! А что с теми стало, кто не меняется? Во что Леков превратился? Бомж натуральный! Ты этого хочешь? Конечно, зато он не зануда! С ним весело! Нажраться пивом с утра, потом водочку херачить до полного отруба! То-то жизнь! То-то веселье!
— Дурак ты.
— Слушай, Таня…
Огурцов, уже собравшийся, было выйти из кухни, повернулся к жене.
— Таня, я не пойму тебя… Не было у нас денег — плохо. Я виноват. Я лентяй. Я — бездельник. Теперь — хочешь квартиру — на тебе квартиру. Хочешь машину — вот тебе машина. Хочешь пятое-десятое — получи и пятое и десятое и, в довесок — двадцатое и двадцать пятое. Бонусом. Опять плохо. Когда тебе хорошо-то будет? А? Когда? Что мне сделать еще? Обосраться и не жить?
— Дурак.
Огурцов молча повернулся и направился в прихожую. Таня появилась в коридоре в тот момент, когда он, надев пальто, зашнуровывал ботинки. Черт бы подрал эти шнурки круглого сечения. Вечно так — наденешь обувь, завяжешь узелки, пальто натянешь, шаг сделаешь — и снова наклоняться приходится, уже при полном параде. И контрольные узелки вязать. Кто только эту мерзость изобрел?
— Ты куда собрался?
Огурцов молча возился со шнурками.
— Далеко, я тебя спрашиваю?
— А что? Это принципиально?
Огурцов выпрямился и отодвинул засов на двери. Засов противно взвизгнул, царапая металлом по металлу.
— Давай, давай. Проветрись. Тебе это полезно.
— Пошла ты, — сквозь зубы прошипел Огурцов и, что было сил, хлопнул за собой тяжелой железной дверью.
Спустившись двумя этажами ниже он понял, что оставил дома ключи от машины. И от квартиры, собственно.
И черт с ними. Бумажник на месте, паспорт всегда при нем — в пиджаке. Как-нибудь и без ключей проживем.
Куда пойти? Ночь на дворе.
Так это еще и лучше, что ночь. Днем шастать по невскому пешком — мука смертная. А на машине — так еще хуже. Пешком — можно, хотя бы, в «Катькин садик» свернуть, на лавочке посидеть.
К нему, к Огурцову, отчего-то пидоры, что в садике болтаются круглые сутки, не пристают. Мимо проходят. Вот и хорошо. А то бывает, что Огурцов в таком настроении в садик всему городу известный заходит на лавочке посидеть, что может и морду дать пидору наглому. А среди них много ребят крепких, вполне за себя постоять способных, вообще, пидор нынче не тот пошел, что прежде. Прежде-то они запуганные были, по туалетам вокзальным прятались, чуть что — в бега, ищи, милиция, свищи его, пидора, пока головой будешь крутить, милиция, да меня в толпе приезжающих и провожающих высматривать его, пидора, уже и след простыл.
Отсидится потом пидор, в гостях милых, у людей приятных во всех отношениях, залижет раны душевные и снова на Невский. Робкий тогда был люд, представляющий сексуальные меньшинства, тихий и какой-то нежный.
А сейчас что? Расплодились с невиданной скоростью, словно китайцы или индийцы, ходят толпами по проспекту, глазами алчными до плотских утех косят по сторонам. Обнимаются, целуются. И парни все накачанные, с мордами наетыми, жизнерадостные, не боящиеся никого и ничего.
Но к нему, к Огурцову, однако, ни разу не лезли. Было в нем, наверное, что то ущербное, какая-то патология скрытая. Или запах неправильный он выделял, на который пористые пидорские носы не реагировали. Поэтому и любил он в «Катькином садике» посидеть, носком ботинка по гравию повозить, сигаретку-другую выкурить, молодость вспомнить.
Потом встать, плюнуть в сторону запруженного народом Невского и по переулку Крылова, мимо ОВИРа, в котором свой первый заграничный паспорт получал — какое волнение было, какой трепет душевный он испытывал, сколько адреналина было в его кровь выброшено смущенным и напрягшимся, готовым к бою организмом, пока битых два часа слушал Огурцов истории, рассказываемые соседями по очереди. Очереди за счастьем. За документом, открывающим путь в огромный и прекрасный мир.
Теперь половина его знакомых и друзей живет в этом Огромном и Прекрасном, и сам он там, в этом Прекрасном и Огромном побывал. Поездил, водки с пивом попил, марихуаны покурил, поглазел на достопримечательности Огромного и Прекрасного. Амбиции не дали только остаться там, далеко, по ту сторону океана.
Европа сразу отпала — слишком близко. Ощутимо близко, а хотелось оторваться, хотелось преграду выстроить между осточертевшим «совком» и собой, забыть навсегда и все пути к возвращению отрезать.
Амбиции, будь они неладны.
А другие, ведь — живут по сю пору — и ничего. Вполне довольны. Кто поваром на Манхэттене, кто маляром, деньги друг у друга занимают, что, вообще-то, там не принято. Но — довольны.
И Дюк доволен.
В лесу живет, на отшибе, говорит, что никакой у него тут Америки нет в радиусе двадцати миль. И вообще никакой страны — есть только владения сорокапятилетнего хиппи Марка, который наследство получил да и прикупил участок в глухом лесу.
Вокруг фермы Марка поселились его старые друзья по Вудстоку — тоже люди все не бедные.
Дети — цветы. Уходили в свое время, в конце шестидесятых из домов своих обеспеченных родителей, мотались по миру — от Индии до Австралии и от Тибета до России с заездамим в Европу. Многие не выдержали тягот и лишений общинной жизни, вернулись в офисы и университеты, кое-кто помер от передозы или экзотических европейских болезней, а часть — вот такие, как Марк и его товарищи дождались благополучной кончины престарелых родичей и оказались владельцами состояний, что сколачивались долгие годы трудолюбивыми, патриотичными и набожными отцами.
Марк и его соседи жили исключительно своим трудом. Так, по крайней мере, считалось.
Возились в земле, сажали огороды, пахали, сеяли, били зверя в глухом лесу — от вегетарианства уже давно отошли древние хиппи, баловались ружьишками. Возводили теплицы, цветы сажали, торговали этими цветами через Интернет.
Если ломался у Марка, к примеру, трактор, то он просто снимал со своего наследного счета деньги и через тот же Интернет спокойно покупал новый. Понятно, что трактор доставляли поставщики — Марку даже в городе ездить не приходилось, хотя пара машин у него были — старенький, но мощный джип и форд для деловых поездок, которые, с появлением в его доме хорошего компьютера случались не часто.
Дюк снимал Марка домишко о двух этажах, на отшибе участка, вырубленного в лесу.
Огурец гостил у старого приятеля, выходил перед сном на улицу и часами глазел в бархатную тьму леса. Такой тишины он не слышал никогда и нигде. Ни на подмосковных дачах, ни на Карельском перешейке, ни в Сибири, ни, уж, тем более, в Крыму или на Кавказе.
Тишина медленно текла из невидимого леса, заполняла лощинку, в которой стояла ферма старого хиппи Марка — заполняла с верхом. Огурцов физически чувствовал, что стоит на дне глубокого черного пруда, даже движения его рук в тот момент, когда он решал прикурить очередную сигарету были замедленны, затруднены, словно он проделывал свои манипуляции под водой.
Ни звука не раздавалось из-за стены деревьев, вплотную подходящих к дому Полянского. Но он уже знал, что тишина эта обманчива. В черном безмолвии бродили олени, еноты, какие-то граундхоги, живущие только в этом полушарии, иногда, рассказывал Полянский, и медведи захаживали. Как это они умудрялись передвигаться совершенно бесшумно, было Огурцову решительно непонятно. Ни веточка не треснет, ни трава не зашуршит. Да еще — медведи. Сказки какие-то. Тут город недалеко — двадцать миль… И вообще — Америка. Цивилизация. Хоть и глухомань, конечно, жуткая, но, все-таки.
Когда в словах гостя появлялась ирония, Полянский спрашивал его, мол, как ты думаешь, зачем мне собачка? Ну как это, пожимал плечами Огурцов. Дом охранять.
А от кого здесь мне дом охранять, снова задавал вопрос Полянский. Здесь частная территория. Сюда никто не сунется. Опасно для жизни. Марк и выстрелить может, несмотря на то, что хиппи. У него оружия — полон дом. А собачка у меня на пороге ночами спит, если медведя учует — сразу вой подымет. Или там — лай.
А это видел, — спрашивал Полянский и показывал новенький «Винчестер». Что ты думаешь, говорил, я карабин боевой купил, чтобы по банкам консервным стрелять? Мало ли — мохнатый забредет, так выбора не будет. Либо я его шугану, либо он меня. Впрочем, мы с Марком, да с его арсеналом, да с этой игрушкой — он взвешивал «Винчестер» в руках, как-нибудь отобъемся. Медведь это, ведь, не КГБ, против которого и вправду ни карабин, ни лом, ни топор, что бы там Солженицын не писал — никакое оружие не работает. Не получается. А медведь — это для меня после «совка» — так, легкое приключение.
Вечерами, когда было еще не совсем темно, Огурцов, сидя на завалинке наблюдал, как на ближайшие деревья карабкались, срываясь иногда на нижние ветки, тяжело взмахивая крыльями и неуклюже лавируя пышными длинными хвостами павлины.
Это было настоящим откровением — узнать, что павлины ночуют на деревьях. Застывают на такой высоте, где ветви еще могут, хоть и опасно прогнувшись, удержать вес их массивных тушек и висят там всю ночь неподвижными черными сгустками.
Павлинов, в приступе сентиментальности купил Марк. Когда Полянский спросил его — зачем? — Марк ответил — чтобы больше было похоже на рай.
За день до отъезда на родину Огурцов и Полянский гуляли по этому раю, остановились возле водопада — ровная стальная полоска лесной речки резко обламывалась под прямым углом и, дробясь на бесчисленное множество осколков, летела вниз, на огромные серые камни, взлетала блестящим бисером брызг, и продолжала свой путь уже в другом качестве — бурля и пенясь, шипя, извиваясь, стремилась вниз туда, где в низине развалился лениво небольшой, уютный и стандартный, как дешевый диван, обыкновенный американский городок.