Я не пошел по этому пути, то ли от недостатка решимости, то ли от избытка совести. Совет подал Славка: разделить оставшийся табак на четыре равные части, а затем:
— первую четверть отдать заведующему медпунктом — «лепиле», так как жизнь длинная, что будет дальше, неизвестно, а единственным человеком в лагере, который поможет в какой-нибудь страшной ситуации, является медик;
— вторую четверть отдать моему благодетелю-экономисту — для того, чтобы его благие позывы превратить в благую тенденцию;
— третью четверть отдать ему, Славке, для распределения среди блатной элиты, хотя такой, какую я потом много раз встречал в других лагерях, что-то здесь, на 414-й, я не видел;
— четвертую часть сделать «стратегическим запасом» и запрятать его надежно, без малейшего риска.
Я так и сделал, добавив еще к каждой четверти по две головки мерзлого чесноку, только Славке дал три, потому что он сказал: «Нужно три!», а я не возражал, считая, что состав авторитетных блатных (хотя я их и не замечал, как уже сказал) известен ему лучше, чем мне.
А «стратегический запас» я упаковал в плоскую бумажную пластинку, засунул в одну из многочисленных прорех моих ватных штанов и замотал эту прореху ниткой, выдернутой из этих же штанов, проделывая дырки куском проволоки. Теперь украсть табак возможно было только вместе со штанами, а штаны — только вместе со мной, ибо я не снимал их ни днем, ни ночью.
Не знаю, был ли Славка моей официальной «крышей» по посылочной части, но никто меня не трогал. Только один раз на нас был произведен форменный налет.
Мы со Славкой сидели возле угла строящегося барака и варили в котелке кукурузную кашу. Процесс это длительный, и мы расположились просидеть возле нашего костерка минимум на час, как вдруг из-за угла барака появились трое доходяг и бросились на нас с очевидной целью — завладеть нашей кашей. Однако, несмотря на их численное превосходство, перевес был на нашей стороне. Славка, сразу определив из них главного, набросился на него, свалил на снег и начал бить его по обнажившейся голове каким-то крупным деревянным обрубком. Я же, вооружившись большой щепкой, защищал непосредственно атакуемый объект, отмахиваясь от других двух.
На дикие крики избиваемого «главного» прибежали два надзирателя, быстро уразумели обстоятельства происшествия, отняли у Славки окровавленного «главаря», отпустили остальным нападавшим по паре зуботычин и, ограничившись этим по причине отсутствия на нашей колонне карцера, увели пострадавшего в медпункт.
Мы же, не желая больше рисковать, съели кашу полусырой.
Больше никаких нападений ни на меня, ни на нас двоих, не было.
Через две недели на меня свалилась большая беда: я заболел воспалением легких. Меня положили на койку в палатке-медпункте, и началось лечение. Следует сказать, что лечение заключенных в то время было понятием весьма относительным, даже, правильнее сказать, условным. Лечили по-настоящему только в центральном госпитале в Дуках, но попасть туда было трудно из-за установленных лимитов, а лимиты эти использовались, главным образом, авторитетными блатными. На местах же, на колоннах, лечить было просто нечем, а часто и некому, так как сплошь и рядом на колоннах места медиков занимали случайные, а то и просто неграмотные люди.
Но меня вылечили. В то время самым эффективным, и потому редким, антибиотиком считался сульфидин, он отпускался на колонны в мизерных количествах со строжайшим приказом не использовать его для лечения заключенных, а только для охраны и вольных. Мой же «лепила» использовал на меня весь имеющийся у него запас сульфидина и избавил меня тем самым от смерти. Если считать, что и табак сыграл в этом свою роль, то значит, я обязан своим спасением сульфидину и кубанскому табаку.
Хочется еще сказать, что с тех пор, если уже столько десятков лет я не болел ни разу никакими простудными заболеваниями, хотя всяких других у меня — полным-полно. Вот что значит комбинированное — сульфидин с табаком — лечение.
После болезни меня в основном назначали на легкую работу, я стал по вечерам чаще заходить к экономисту, и вот, как-то подходя к палатке, я услышал разговор.
— Скоро будет этап, — это говорит мой экономист. — Я тут присмотрел одного пацана, так ты переведи его ко мне в помощники.
— А как у него почерк? — спрашивает в ответ помпотруду, «трудила», здоровый, рыжий, краснолицый мужик, по роже которого сразу можно определить, что голода он и не нюхал. Лютовал он на колонне страшно и был ненавидим всеми без исключения. Сейчас он сильно хромал. Несколько дней назад на него в столовой бросилось двое доходяг. Не знаю, чего они хотели, и на что надеялись, но расправился он с ними шутя: одного уложил на пол одним ударом кулака, а другого отбросил пинком ноги на несколько метров. При этом он так резко согнул ногу, что лежащий у него в кармане нож прорвал кожаные ножны и глубоко вошел в ребро. Рана была серьезная, но в Дуки он не поехал — мог потерять должность.
— Да ничего, — отвечает экономист, — хороший, круглый такой, женский.
Я сразу уразумел, что разговор идет обо мне, и возрадовался душой, хотя и не мог никак понять, почему мой почерк женский.
Оставалось ждать этапа, и, по слухам, он не должен был сильно задерживаться, потому что на нашей колонне практически не оставалось действенной рабочей силы, а работы было много. Еще раз говорю, что не могу ручаться ни за какие цифры, но, по-моему, так: осенью, когда нас свезли сюда, на колонне было 140 человек, а сейчас, весной, осталось человек сорок.
Ждали этап все, надеясь перейти на более легкую работу, но больше всех ожидал его, скорее всего, я.
Большинству человеческих надежд не суждено сбываться. Так было и на этот раз. Этапа я не дождался. А на колонну прибыла комиссия из трех человек из Комсомольска. Комиссия эта сразу же разочаровала всех: она не собиралась ни изучать нашу жизнь, ни улучшать ее, а приехала по простой формальной причине — проверить законность пребывания на штрафной колонне каждого из ее обитателей. Напоминаю читателям, что штрафные колонны в системе ГУЛАГа создавались для размещения в них особо опасных рецидивистов, людей, склонных к побегам и злостно и многократно нарушающих лагерный режим, причем, все эти обстоятельства должны быть оформлены нужными документами, конечным среди которых должен быть приказ об отправке на штрафную колонну сроком на 6 месяцев или на один год.
Понятно, что ни на меня, ни на многих других таких бумаг не было.
Комиссия быстро установила, что:
— нас незаконно высадили из эшелона на штрафную колонну;
— нас незаконно разогнали по колоннам обычного режима;
— нас незаконно возвратили на штрафную колонну.
Таких сплошных «незаконников» комиссия насчитала восемь человек: в это число попал и я. И все мы подлежали немедленной отправке с колонны — так советская власть требовала соблюдения законов.
Мой же благодетель, уже считая меня своим помощником, срочно принял свои меры: из медпункта был изгнан какой-то блатарь, я уложен на ту же койку с диагнозом «дизентерия».
Однако лагерных чиновников на мякине не проведешь, и двое из комиссии заявились в медпункт.
— Ты Кравцов? — спрашивает один из них.
— Я.
— Чем болеешь?
— Дизентерией.
— Вставай.
Я выхожу из палаты.
— Снимай штаны, садись и показывай свою дизентерию.
Снимаю штаны, сажусь, а показать нечего — из меня не каплет. Если же им захочется обязательно увидеть хоть что-нибудь оттуда, то им придется ждать не меньше недели, так как это самое происходит у меня не чаще семи дней, да и то с большой натугой.
— Вставай, надевай штаны и не валяй дурака. Тебе же там будет лучше.