супостаты, пусть ватажники твои личины на себя возложат, посохи в руки возьмут. Бывалый ушкуйник сказывал, всякий человек, обряженный как чудский покойник, незрим и неуязвим делается! Ни стрелой, ни саблей его не достать! Личина-то чародейской силой обладает! – А по поводу погостов чудских не сомневайся, боярин. Их по Томи-реке довольно. В одном кургане, сказывают, по многу чудинов схоронено, и каждый в предстоящую дорогу снаряжен. Это ведь подумать страшно, сколь могил за Рапеями! Ежели народец сей живет там от сотворения мира!
– Коль ушкуйники прежде за Рапеи хаживали, – начал было Опрята. – Верно, изрядно пограбили...
Купец и сие предусмотрел:
– Ежели не сыщешь добра в сих курганах поганых, либо мало возьмешь, ступай в верховья Томи-реки. Там чудины копи свои роют в горах, золото и серебро добывают и в тех же копях живут. Там всяческую домашнюю утварь делают, прикрасы для своих чудинок. А более заботятся, чтоб покойников своих в последний путь нарядить: личины чеканят, сапоги тачают и посохи льют. Дикие они, а посему про сиюминутную жизнь мыслей не тешат, а готовятся к вечной, когда из могил откопаются и выйдут, чтоб где-то в одном месте всем народом собраться. И потому ни золоту, ни серебру цены не ведают! Оно у них чародейству служит.
Опрята только хотел спросить, как же супротив нечистой силы стоять, но Анисий упредил:
– Феофил их колдовские чары оборет крестом животворящим да молитвами. Кроме чародейской силы, чудь иной не имеет, воевать не способна, поскольку нрава покладистого и робкого. Жены у них над мужьями стоят и землей всей правят. И посему ты их становищ не зори и самих до смерти не бей, чтоб не убежали в иные края и не скрылись. Страху лютого наведи, возьми утварь драгоценную и ступай себе. Минет срок, белоглазые вновь обзаведутся имуществом, а ты снова к ним в гости придешь...
Не хотел Опрята идти встречь солнцу далее Вятки-реки, да пошел, ибо пути иного уж не было, а удержу и тем паче. Посланец Анисия, монах Феофил, а в миру так Первушка Скорняк, отличался от ушкуйников разве что облачением черным, да заместо наручей и булавы, железный крест за опояской носил, со всех концов заостренный, тяжелый, дабы при случае, коль супостат божеской силы не убоится, замахнуть его можно было, поганого.
Но прежде чем договор с Анисием учинить, воевода повидал ушкуйника, что от чуди живым вырвался. И впрямь стар был сей человек, немощен да и разумом слаб: имя свое запамятовал, который ныне год от сотворения мира, забыл и утверждал, будто ходил он за Рапеи в ватаге Соловья Булавы, о коем старые бабки своим внукам сказы сказывали да колыбельные пели. Опрята и сам в ребячьем возрасте слушал сии былины, да только не было в них ни слова, что Булава за Рапеи, в Тартар ходил и там чудь зорил. Говорилось, будто прошел он все реки, и тоскливо ему стало, возгордился и вздумал пойти на самый конец света, так чуть ли не до смерти все ходил, пока ватага не взбунтовалась и суд над ним не учинила. Казнили Булаву, и вот тогда он и узрел то, что искал. А свет-то, пока человек жив, бескрайний...
Никто толком и не помнил, когда жил Соловей, но очень уж давно, и верно, в голове слепого ушкуйника помешалось все, и явь, и были. И что ясно помнил он доныне, то места, где его давние клады зарыты. В доказательство назвал одно, близ Новгорода, на Волхове. Воевода с купцом в тот же час поехали туда, дождались нужного утреннего часа, когда длинная тень от приметного камня падет на землю, отмеряли, куда она указывала положенных четыре сажени, и откопали медный котел с серебром, в коем на самом деле вкупе с утварью оказались и монеты старых варяжских князей. Но ведь они и до сей поры цену и хождение имели и, бывало, попадали в ушкуйские руки.
А второе заветное место ушкуйник назвал на Томиреке, дескать, как придешь туда, чтоб сомнений не было, прежде откопай клад и себе возьми. Мне-то уж более ничего не потребно...
Поделили они клад с Баловнем, что на Волхове нашли, ударили по рукам, и отправился Опрята на Вятку-реку, путем знакомым и скорым.
На Вятке же воевода ушкуйников строгий спрос с хлыновских учинил и потребовал не мягкой рухлядью убыток восполнить, и даже не серебром, а взял под свою руку две сотни их разбойных людей, что свычны были не на реках купцов грабить, а на дорогах да волоках. Сродника же своего, Веселку, не покарал, но одарил лисьей шапкой ордынской, с парчовым верхом, поскольку сговорился он с ордынцами по его, Опрятиной, воле, дабы выведать, сколько стражи в Сарае останется летом, где их тайные заставы стоят, и кто из приволжских народцев супостата привечает. Много чего узнал верный лазутчик, хоть в сей же час собирайся и ступай на Орду – аж руки чешутся. Но воевода тоже слову верен был и взор свой в сторону Рапейских гор устремил. Однако Веселку к ордынцам послал.
– Оброни ненароком, дескать, слышал разговор Опряты с поручным кругом ушкуйников. Позорить хотят Сарай сим летом. Мол, полчища ордынские в полуночные земли ушли воевать, и ныне далеко. Станы же с малым прикрытием оставлены. Скажи, мол, хвалился я, добро возьму и дочерей ордынских, кои красны лицом и телом. А прочих женок их ватажникам отдам на поругание. Еще скажи, иду я с ватагой числом в полторы тыщи ярых молодцев.
Сродник на минуту дар речи потерял, ибо не знал истинных намерений воеводы, впрочем, как и все остальные ушкуйники. Да сообразителен был, скоро опамятовался.
– Ты что замыслил, Опрята? – шепотом спросил. – И отчего с тобой всюду, ровно тень, поп с крестом ходит?
– А на что нам попы? Дабы нечисть пугать, – отшутился тот. – Ступай, куда послан. Придет час, все узнаешь.
Воевода же замыслил ордынцев ввести в полное заблуждение. Наместник, оставленный в Сарае, прослыша о грядущем набеге, пошлет за подмогой, но не в сторону полуденную, куда уже давно ушли несметные конницы, а поближе, за Рапейские горы, в Тартар, к тамошнему хану. А тот непременно отправит подмогу в низовья Волги, и не в следующее лето, а уже нынче откроется путь в земли чуди белоглазой, ибо станы и городки ордынские за Рапеями оголены будут, засады и заставы на реках сняты. Глядишь, и удастся без стычек перевалить горы, изведать дороги да встать на зимовку уже близ Томи-реки.
И без разведки, по прошлым походам наблюдательных ушкуйников, было известно воеводе, что кочевая Орда растеклась, словно вода в половодье, затопив только низкие и просторные поймы, а высокие берега, тем паче горы, оставались не под ее властью, ибо ордынским стадам скота и табунам лошадей требовались пастбища, степные просторы, места, где произрастают травы. Каменистые склоны, лесные и таежные края, обширные водные глади озер или просто студеные края, где не добыть зимою корма, оставались землею тех племен и народов, кто жил и питался от них со времен сотворения мира. Запасов же сухой травы, сена, ордынцы никогда не делали, ибо не приучены были и не имели ни кос, ни серпов, ни умения его заготавливать впрок. И ежели кони на Руси за зиму отъедались, жирели и страдали от этого, то табуны кочевников, напротив, качались или вовсе ложились наземь от бессилия, притомившись копытить глубокий снег. И требовалось целый месяц и более, чтобы они нагуляли тело, способное нести на себе всадника с вооружением и припасом.
Устроив порядок на Вятке и совокупив все свои ватаги да хлыновцев, общим числом в полторы тысячи душ, сели они в ушкуи да пошли реками в пермские земли, где еще не бывали, но, по словесному наущению людей бывалых, ходы знали и к листопаду достигли Рапейских гор. Ушкуйники редко волочили лодии свои далее двадцати верст, ибо проще и быстрее считалось бросить старые, на волоках битые и щелястые, да спроворить на истоках иных рек новые. А умельцами строить ушкуи из подручного леса не было им равных на всем белом свете. Не зря говорили: ушкуйнику руки отруби, он топор в ноги возьмет, а ежели ног лишится, зубами хоть малый челнок, но выгрызет и поплывет. Такова уж порода была. И посему оставили они свои ушкуи в истоке реки перед горами каменными. Взвалили на себя заступы, оружье с припасом да поднялись на хребет, чтоб оттуда Тартар осмотреть, истоки рек выведать и с мыслями собраться, ибо скакали они по каменным волнам скорее, чем самые быстрые челны. У Опряты да посвященных в суть похода поручных товарищей они на Томь-реку спешили, а у несведомых ватажников – в никуда.
По обычаю стародавнему, дабы избежать всяческих разногласий, толков и пересуд в ватаге, всякий ушкуйник клялся достоинством своим, оружием и теперь еще перед крестом, волю предводителя исполнять безропотно, а любопытство свое покарать, как измену. Всякий поручник имел под своей опекой часть ватаги и служил в ней доверенным, и ежели уж кому сомнения дышать не позволяли, тот обращался к нему и спрашивал:
– Скажи, брат, заповедано ли вами слово отеческое?
Воевода всякому был отцом нареченным и в свою очередь отвечал за каждого ушкуйника, как за сына родного, перед ватагой, князем и богом. За них и десятину платил в казну и храм, дабы души их грешные, кровью обагренные, спасти. И потому, единожды присягнув, ватажник до конца дней своих оставался верен братству, что бы с ним ни случилось. Чаще всего место в ватаге переходило от кровного отца к сыну, и это длилось много поколений.
И, согласно сему обычаю, великая ватага Опряты шла встречь солнцу и не знала ни споров, ни ссор и свар, как если бы шел один человек, знающий, где быть концу сему пути, и ежели случалась схватка, то и билась как сторукий богатырь. Посему ватажники и принимали единый образ на чужбине – брили головы и бороды, оставляя усы. И являлись перед супостатом, словно братья-близнецы. В этом и состояла тайна невероятной живучести ушкуйников, многие инородцы и вовсе считали их неуязвимыми и бессмертными. Они стремились как можно скорее сблизиться с супротивником в рукопашной хоть на суше, хоть на воде, не боялись окружения, а порою его и жаждали. Заслоняясь щитами, сбившись в клин, образом напоминающий ушкуй, они прорывались сквозь тучу стрел и, очутившись лицом к лицу, отбрасывали и щиты, и мечи, поскольку были искусны сражаться в рукопашной только наручами. Пешие, они таким же образом нападали на мчащиеся навстречу конницы: лошади и всадники торопели при виде ушкуя из плотно сбитых человеческих тел, который вмиг раскрывался, рассыпался ровно горох и закатывался под коней. И тут в дело шли засапожники, коими ушкуйники мгновенно перехватывали конские сухожилия и принимали на нож падающего седока. Но более по нраву было им биться наручами, внешне незримыми под одеждой, но способными защитить от прямого удара меча и топора. С этим грозным в умелых руках оружием ушкуйники в походах не расставались ни на минуту, и потому их невозможно было застать врасплох. А неприятелю чудилось, будто идут они безоружными, отмахиваются от сабель и разят до смерти голыми руками, пальцами пробивая войлочные панцири, латы и кольчуги. Если сраженный ватажник падал, на его месте в тот же миг возникал другой, наводя страх на супостата, и обращалась в бегство сила, по числу многократно превосходящая.
На всякую ватагу, даже самую великую, была дадена одна душа...
Хитрость Опряты удалась, лазутчики, засланные на многие версты вперед и в стороны, обнаруживали стойбища, станы и городки, где оставались старики, женщины и дети. То там, то сям на знойном, степном окоеме поднималась пыль от скачущих на запад конниц. Ордынцы спешно уходили на подмогу Сараю, и был великий искус пограбить и позорить хотя бы малые их становища, чтоб добыть пропитание, но ватажники и овцы не тронули из их бесчисленных отар, норовя проскользнуть незамеченными.
Спустились они с хребта, высмотрели ручей, что бежал по распадку вроде бы в нужную сторону, и в тот же час за топоры, ушкуи ладить, а Феофил – крест, дабы утвердить его на горе. Инок проворнее оказался, вытесал из цельного дерева балку в три сажени, прирубил к ней саженную крестовину и, могучий малый, взвалил себе на плечи да понес на самую высокую гору. Весь день и ночь забирался, ровно Христос на муках, но подмоги не принял, исполняя урок свой, в одиночку поднял на вершину и там утвердил. Да еще каменный курган насыпал у подножия, чтоб ветром не повалило. Спустился вдохновленный и ватаге сказал:
– Отныне сия гора будет зваться гора Сион!
С Рапеев встречь солнцу стекало множество речек, но не всякая могла оказаться попутной, ибо никто не ведал, куда они текут и где она, Томь-река. Сыскать же надежного проводника во глубине чужих земель, среди инородцев, считалось делом трудным, но воевода ушкуйников и прежде был везуч, а на Рапеях и вовсе удачей окрылился, когда явился слепой старец. Он с горы, на коей теперь крест стоял, спустился, вышел к ушкуйникам и будто бы наблюдает, как те топорами машут. В руках посох, правда деревянный, на ногах сапоги, но кожаные, одежда хоть и ветхая, да прикрывает тело. Ватажникам-то было невдомек, кто перед ними и как сей незрячий человек ходит по землям в одиночку, без поводыря, но Опрята как глянул на него, так сразу и подумалось – чудин! Белый, и бельма на глазах, вот только шерсти на нем нет, так могла вытереться от старости либо слинять: прошлогодняя спала, а зимняя еще не наросла, ведь месяц листопад. И на лицо бел, но тоже можно сыскать причину – солнцем выбелило, ровно холст, ветром выдубило...
Очень уж хотелось воеводе отыскать кого-нито из чудского племени.
Тем часом Феофил пришел и тоже воззрился на старца, но исподтишка. Опрята его спрашивает, дескать, похож ли он на чудина? Инок и сам никогда не видывал, а знал лишь по сказкам ушкуйника, у них побывавшего, и потому стал испытывать. Сначала крестным знамением его осенил – стоит старец, опершись на посох, и даже слепым своим глазом не моргнул. Тогда инок железный крест из-за опояски достал и поднес к нему, но и от этого старец не дрогнул, а глянул взором незрячим и будто бы усмехнулся.
– Не боится животворящего креста, – заключил. – Знать, не чудин. Будь он из ихнего племени, враз бы затрепетал.
– Давно не видывал я ушкуйников в сих местах, – однако же вымолвил старец на русском языке. – Пожалуй, ваших так лет четыре ста будет...
Опряте сделалось знобко, ибо вспомнил он ушкуйника, что доживал свои дни в хоромах Анисия и который будто бы ходил в ватаге Соловья Булавы, о коем былины пели. Ужели и впрямь перед ними столь древний старик? И хоть люди не живут столько, да ведь в чужих неведомых землях всякое возможно. Что, ежели поп не угадал и это впрямь чудин – из могилы своей выкопался и на Рапеи пришел, на собор? Червонного золота личины на нем, правда, нет, так и снять мог, серебряный посох истереть в пути. Вон одежды как обветшали, ровно сито