Кия же еще посидела в реке и вышла, вся сухая. И с Феофила в тот же час оторопь спала, однако на том он не унялся и говорит Опряте:
– Сие приключилось оттого, что из сей Кии прежде след бесов изгнать. Лишить ее силы нечистой! Но сотворю я это, когда она почивать будет.
– Изгоняй, – согласился воевода, дабы избавиться от ропота ушкуйников.
Дождался он, когда чудинка уснет в юрте, позвал инока, а сам ушел. Тот принес сосуд со святой водой, установил железный крест и себя обережным кругом обчертил. И только было кропить собрался, как навалилась на него дрема небывалая, зевота рот дерет, глаза слипаются. Не смог он обороть сна да так на полу под крестом и захрапел. Наутро Опрята едва растолкал, а Феофил вскочил да ничего не помнит, изгнал бесов или нет, поскольку ему сон привиделся, грешный для инока – будто бы он с чудинкой прелюбодейство учинил! А пробудился в томлении и трясучке бесовской, ибо нечистая сила его мучила и испытания творила. От сего сна впал он в великое смущение, воеводе же сказал, дескать, совершил он очистительный обряд, можешь с собою в ушкуй сажать. По пути, мол, окрещу и окручу вас, как полагается.
Кия же молчит и лишь улыбается, очи потупив. Когда инок ушел, сказала:
– Вижу, не волен ты не только надо мною, но и над ватагой своей. И поскольку я сама тебя в мужья избрала и дала в свое зеркало посмотреться, по чудскому обычаю во всем помогать тебе стану. Жрец твой еще долго не уймется, ибо сам не чист и под черными чарами пребывает. Мысленно он со мною тут прелюбодействовал, взирая на сонную. И в яви бы сие сотворил, не напусти я на него дрему. Оттого он и лютовать станет. Завтра, от плотского томления не избавившись, потребует очистить меня не водою, а огнем и, ко кресту приковав, на костер посадит. Откажешься, люди твои на тебя же исполчатся, ибо на зависть им ты меня взял, как добычу. Но поскольку свет солнца им блеск золота застит, то скажи ватаге, что отныне буду я вожатой и проведу ушкуйников через все чудские порубежья прямо в середину земли, где вдоволь им будет добычи. Тогда они не тронут меня и оберегать станут.
– Где же она, середина вашей земли? – спрашивает Опрята. – Далеко ли идти?
– Теперь уж недалече, – чудинка ему отвечает. – Когда Бог творил твердь земную, взял горсть камней и бросить хотел, чтоб горы сотворились. Но угодили ему в ладонь одни самоцветы, которые и Богу стало жаль бросать. Вот он и положил их на землю в своей руке, и чудь потом туда поселил. Так и называется середина земли нашей – камешки в Божьей ладони. В ней и живем от сотворения мира.
Воевода уж свыкся с норовом Кии, однако не ожидал, что она сама вызовется вести ушкуйников, и хитрость заподозрил.
– Неужто ты и в самом деле проводишь нас в свои земли? Ведь это ты же сказывала, что несем мы огонь и разор...
Да развеяла она мысли его опасливые:
– Оставь свои сомнения, витязь, непременно провожу. Каждый из твоей ватаги возьмет себе по чудинке с приданым, если того пожелает. И еще множество всяческого добра, для них многоценного. А сотворю я это того ради, чтоб вы не жгли, не копали могил наших предков, не шевелили бренные кости и не тревожили их покой.
Вышел Опрята к своей ватаге, а она уже колобродит по берегу, и снова ропот слышен, дескать, боярин обычаи блюсти должен, а сам нарушает. И Феофил между ушкуйниками ходит, верно, добавляет топлива в сей огонь тлеющий. А воевода же, опять всех хитростей чудинки не изведав, сказал ватаге так, как Кия научила, мол, в самую середину земли поведет вожатая. Сказал, и будто у самого очи просветлились – позрел, как ослепленная ватага бросилась к своим ушкуям да схватилась за греби. Иные так и вовсе, словно безглазые, мимо садились в воду ледяную и готовы были вплавь супротив течения руками грести. И орали вразноголосицу:
– Скажи своей Кие, пусть ведет! Сади ее скорее в свой ушкуй!
Даже про инока забыли, коему ни в одном ушкуе места не досталось, потому он, страсти свои усмиряя, подхватил подол рясы и берегом напереди побежал.
От сего вида печально сделалось Опряте. Однако же он посадил чудинку на корму, дабы правила, а сам на греби сел, к ней лицом, чтоб образ ее прелестный всегда перед очами светился. И черпала реку ватага так много дней без устали, ни разу к берегу не причаливая, ибо и в самом деле не было впереди никаких преград, с коими лазутчики прежде сталкивались. Открылся путь по Томи, даже стрежень весенняя, великая, свой бег норовистый и бурный усмирила, а порою чудилось, вспять потекла река. Иной раз спор возникал, уж не сбились ли ночью, не повернули ли вспять, вроде вчера солнце с другой стороны светило. Но поглядят на берег – нет, инок Феофил в нужном направлении бежит, плоть свою усмиряя, а уж он-то никак не собьется. Да и ушкуй воеводы, коим правит чудинка, всегда напереди, и сам Опрята в одиночку машет веслами без устали: верно, чародейским образом черпает силы свои или мыслит еще взять добычи...
Тут по левому берегу устье быстрой реки показалось, и глядь, Кия туда повернула. Знать, уж совсем близко середина чудской земли, сердца у гребцов к горлу подпирают, дышать мешают, однако, как ни вглядывайся, ни единой живой души на суше, кроме бегущего инока. И только едва слышно доносится стук топоров, голоса смутные, да отчего-то земля по берегам охает, ровно свой последний дух испускает. То ли попрятались туземцы, то ли затаились и тихо взирают на пришлых да ждут, что станется. Молва-то была, с огнем и булавами идут ушкуйники, а тут же целят мимо, и ни единого кургана не спалили, ни одной могилы не тронули, хотя их попадалось во множестве, и даже с воды было видно поганые столбы да храмы, на вершинах поставленные.
По томскому незнаемому притоку места пошли гористые по обоим берегам, на склонах всюду леса темные, хвойные, иногда скалы торчат причудливые, а то вдруг восстанут из-за поворота утесы речные такой высоты, что шапка валится. Между гор часто долины попадаются травянистые и благодатные, а на них только дикие звери пасутся, а то малые речки и ручьи прямо со скал сбегают водопадами, и висит над ними радуга – дуга солнечная, ровно нимб над головою святого. Иногда напахнет от земли дух пряный, цветочный – аж голова вскружится. Опрята глядит на манящую сушу, черпает воду гребями, а сам опять место себе выбирает и думает, вот хорошо бы здесь причалить или там, срубить хоромы да поселиться вдвоем с чудинкой. А ушкуй спалить по старому обычаю, ибо правило такое существовало: ватажник, промысел свой оставляющий навсегда, выволакивал последний ушкуй на берег, ставил его на слеги, складывал оружье, кольчужку и броню, после чего рубил весла и разводил под днищем костер.
А прежде, говорят, одряхлевшие старые ушкуйники и сами в него ложились, дабы отправиться в последний путь...
Воевода же был молод и мыслил о жизни, и посему греб супротив пенной стрежи, взирая на Кию. А у той ветер волосы вздувает, ровно плащ, гибкие руки кормило влекут то влево, то вправо, согласно речным поворотам, и вкупе с ними мысли Опряты виляют между берегами. Но одна прямая была, словно стрела: как возьмет ватага обещанную богатую добычу и тронется в обратный путь, он, воевода, отречется от достоинства своего, ибо никогда уже не взять более драгоценностей, чем взяты были им в сем походе.
Думал он так потому, что не изведал до конца чародейского и коварного нрава Кии и в манящем, завлекающем заблуждении пребывал. Греб он, взирая на вожатую свою чудинку много дней подряд, покуда не заметил, что красные горы по берегам повторяются в точности, какие уже проходили и вчера, и позавчера. Приглядится, да вроде бы нет, Кия все время супротив течения ушкуй направляет, да и Феофил попутно бежит. Но затаенным от чудинки взором приметил он камни на берегах и еще сутки напролет черпал бурную, стремительную воду.
Глядь, а приметы одна за одной выплывают из-за поворотов. Да ведь быть того не может, чтоб река по кругу текла!
И только подумал так, как Кия заломила кормило и к берегу причалила.
– Ну, коли узрел сие, знать, и при свете солнца просветлились твои очи, – говорит. – А не только от светоча да зеркала моего. Выходи на сушу. Это и есть середина чудской земли.
Ослепленные ушкуйники же этого не увидели, и многочисленные ушкуи мимо проплыли.
– Как же моя ватага?..
– А они еще долго будут кружить да куролесить, – сказала чудинка. – И даже причалив, по горам блуждать. Покуда не прозреют.
– Ты ведь посулила, добычу возьмут!
– Просветлятся очи, так и возьмут. Но прежде пусть отыщут каждый себе по чудинке с приданым. Согласно обычаю своему. По нашему-то девы сами бы их избрали да в землянки свои привели.
Опрята оглядел пустынные, безлюдные берега.
– Где же чудь? Где твои соплеменницы с приданым?
– Они уже глубоко...
Воевода в пучину речную заглянул.
– Неужто потопились, дабы избежать участи добычи?
– Не потопились, а в земные недра погрузились, – сказала она и кормило бросила. – Покуда я вас по кругу водила, чудь вошла в свои землянки вкупе с добром своим, скотом и прочим имуществом, да столбы резные подрубила.
– И что же, заживо себя погребла?
– Так все и станут отныне думать. Но очи твои просветлились, и посему знать тебе должно, витязь: не схоронила себя чудь, а в глубины земные удалилась, и добро с собою унесла, дабы зла не сеять. Из каждой землянки есть вход в копи, где мы золото, серебро и самоцветы добываем. А поскольку живем здесь от самого сотворения мира, то нет меры сим подземельям. А теперь и мой черед настал.
Взяла она малый сундук с приданым и сошла на берег.
– Но как же я теперь? – в отчаянии воскликнул Опрята.
– А ты не пожелал, будучи в земле нашей, по чудскому обычаю жить, – говорит Кия. – Вздумал свой утвердить. Нельзя мне с собою такого мужа брать. Тебе тоже по кругам ходить должно.
– Да я ведь в зеркало твое посмотрелся! Твой обычай исполнил!
– Верно, оттого и прозрел, свое отражение в нем увидев. И посему станешь теперь блуждать всюду и меня искать. А как придутся тебе по нраву чудские обычаи, я светочем своим тебе посвечу...
Взбежала чудинка на гору и оттуда рукою помахала. Воевода было вскочить хотел да следом устремиться, но узрел, что руки к деревянным гребям приросли и пальцы уже корни пустили, а сам он к ушкую прилип, ровно смола, впитался, не оторваться сразу. Все ее чародейская сила! Кое-как освободился, весла о камни изломал, выскочил на берег, но Кии уже нет нигде.
Побегал, покричал, да в ответ где-то далеко земля ухнула, словно яр высокий обрушился, и еще какая-то птица передразнила, откликнувшись эхом:
– Кия! Кия! Кия!
А Бог не покарал ушкуйников смертью, ибо не божеское это дело – казнить; он всего-то лишь сжал ладонь, в коей камешки были, и вместе с ними ватагу в горах защемил на веки вечные...
13
Алан как увидел слепой дождь на улице и еще музыку расслышал, так вовсе как безумный стал – выбежал на улицу и стал купаться. Прыгает, хохочет, машет длинными руками, и только космы развеваются.
– Радан! Давай сильнее! – кричит. – И включи погромче!
И впрямь, дождик как из ведра хлынул, а в небе-то тучка не более носового платка...
Тут и Родя, света солнечного опасавшийся, впрочем, как и дождя, тоже выбежал из-под навеса и давай вместе с бардом скакать и что-то кричать. Подурачились так, потом ушли в мастерскую и забрались в подземелье да там и пропали на несколько часов.
Потом оба возвращаются, мокрые насквозь, продрогшие, и Софья Ивановна порадовалась: вроде бы впервые внук ожил, перестал дичиться, глаза его белесые засияли. Порадовалась и к шкафу бросилась, чтоб переодеть их в сухое. Ладно, для внука от Глеба много вещей осталось, ничего не выбрасывала, берегла, но для долговязого Алана трудно что-то подобрать, все коротко. Колины старые брюки нашла – покупали, когда на юг отдыхать ездили, рубашку старомодную и брезентовую стройотрядовскую куртку Никиты со значками и надписями, которая барду понравилась.
Он переоделся, в зеркало посмотрелся и говорит: