маленьких, трое было... То-то, как глянул на тебя — душа шелохнулась, подумал: не нашенский ли? Выходит — наш. Вы на деда больше похожи, сильный был человек, любую работу добро справлял. Не уехал бы ваш батька, кабы дед не помер. Да и помер-то не своей смертью.
— Знаю. Лошадь ковал, копытом ударила.
— Так. Точно! — Дед Улька тряс руки Ивантьева, топтался около него, трогал морскую форму, подталкивал в бока, постучал кулаком в грудь, словно просясь войти, и радовался, и говорил: — Так мы с тобой да моя бабка — самые коренные, все прочие послевоенные, прибывшие на заселение. Добро! Во добро!
Ивантьев усадил Ульку за стол, открыл банку скумбрии, положил защокинских огурчиков, налил водки.
— Это можно! Воздерживаюсь по возрасту, а сегодня — можно! Только так: выпьем — и ко мне. Бабка птицу зарубит. Встречу отпразднуем. Или мы не соковицкие, не родные? Отгуляем возвращение Евсея! — Дед умело, неспешно выпил, нежадно и обстоятельно закусил рыбкой. — В еде, как в работе, спешка нервы портит, — пошутил, сияя голубизной ясного взора в глаза Ивантьеву. — А мои здесь остались, я их крепко держал. Два сынка на главной усадьбе, два в районе. Дочка, правда, далее отсеялась — в Москве живет. Так она женщина, ей так полагается — за мужиком тянуться... Ну, добро, Евсей, и еще спасибо! А теперь пошли в мою хату.
Ивантьев указал на зачищенные белые камни печного фундамента: как, мол, с этим быть, дом лишился своей главной части — печи?
Дед Улька легко махнул рукой, рассмеялся:
— Моя забота. Возведу, построю, вылеплю по персональному заказу. Какую желаешь: русскую, голландку, плиту с лежанкой, с обогревом в пять дымовых колодцев? Не знаешь? Правильно. Капитану корабля знать это не полагается. Обсудим. Посоветую. Да ведь еще одного человека надо привлекать — Федьку Софронова. У него трактор. Глины подвезем, кирпича свежего добудем.
Шли по сумеречной песчаной улице — белой, сухой, похрустывающей палыми тополиными и липовыми листьями, пахло студеной, горьковатой водой Жиздры, хвоей близкого ельника, ботвой с огородов, птичьим пером со дворов, и Ивантьев, смирясь, говорил себе: «Ну конечно, прав, во всем прав дед Улька. Здесь тебе не судно, где боцман хозяйство ведет, повар обеды готовит, тралмастер сети чинит, первый помощник политинформации читает... Здесь все сам добывай, уговаривайся, проси, другим помогай. Рушил печь — вроде главное дело делал. Вот оно: ломать — не строить. Где берут глину, как с кирпичом?.. Будет печь — дров ни полена. Лучковой пилой не напилишь, да и поперечной тоже. Нужен второй пильщик. А кого заманишь в сырой лес? Время упущено. Во дворах — высокие поленницы. Купить, если продадут. Или искать добра молодца с бензопилой. Надо все узнать, обо всем расспросить, а то зима выживет в трехкомнатную городскую, с паровым отоплением и телевизором вместо двора, огорода, речки, леса — он все красиво покажет!..» Ивантьеву что-то наговаривал душевно и беспрерывно дед Улька, но сейчас можно было его не слушать; просто радовался старый человек кровному земляку.
Лишь войдя в дом, щедро освещенный электричеством, сухо протопленный, с ковровыми дорожками и огромным ковром на стене, Ивантьев позабыл свои думы, а затем и вовсе развеселился, когда дед Улька, лихо распахнув полы своего кожушка, крикнул тонко и протяжно:
— Да где же ты, дорогая родная моя Никитишна, подруга жизни и дней суровых? Глянь, какого красавчика морячка я привел показать тебе, влюбишься с первого глазу, уплывешь с ним от старого Ульки в моря-океаны!
Из комнаты за дощатой перегородкой, раздвинув шторы, неслышно появилась румянощекая, приземистая, тяжеловато прочная старушка — в войлочных тапочках, просторном сарафане, — нарочито похмурилась темными бровями на своего старика и чем-то стала очень схожа с ним, оглядела настороженно и любопытно гостя — она, конечно, уже кое-что знала о нем, — шагнула к старику, приняла у него кожушок, сказала:
— Слышу: поёшь сладенько. Угостили, думаю, Ульку. Еще и кирпича единого не положил, а причастился. Не по твоему закону вроде. — Она взяла из рук Ивантьева фуражку, положила отдельно на комод, спросила: — А вы почему так легонько ходите, застудиться хотите?
— Моряк же, Никитишна! И наш, соковицкий. Ивантьевых внук и сын. Помнишь небось? В свой дом вернулся.
Старушка попятилась немного, села, не спуская с гостя завлажневшихся глаз, воскликнула удивленно и перепуганно:
— Да неужто?! И вправду похож на деда. Боже ж ты мой! Какими дорогами, от какой такой жизни к нам? Аж ноги ослабели... Глазам не верится!
— И я, думаешь, как? Вхожу, а он — стаканчик. С перепугу — хлоп. Только потом поверил.
— Садитесь, садитесь, дорогой гостек!
— Мы сядем, верная супружница, а тебе придется встать-приподняться, походить малость: птицу там, чего другого. Праздновать будем. — Улька рассердился даже на уговоры Ивантьева не рубить гуся, не вняла его словам и Никитишна, заспешила на кухню, во двор. — А пока мы «нежинской» примем под грибки.
Он принес груздей, вилки, бутыль рябиновой настойки, повторил, наливая:
— «Нежинская»... Только так ее раньше называли. Нежная, полезная. Из нежинского сладкого сорта. Нынче рясно народилась. «Рябина рясна, зима красна», — раньше в частушках пели. Так что печку надо тебе проворить добрую.
Было тепло, тихо и как-то по-особенному нежно от разговора, неспешности. Ивантьев вникал, дед Улька рассказывал, обстоятельно вводя его в хуторскую жизнь: самое крепкое хозяйство у него, Ульки, — корова, кабан и свинья супоросая, десяток овец, гуси, куры, огород само собой, сад богатый, прочая мелочь; корова одна на пять дворов, всех молоком поит; и его, Ивантьева, Улька молочным довольствием обеспечит, другим поубавит — ему выделит. Как же иначе? Без молока нельзя, без молока — ни силы, ни здоровья в теле... Неплохо живет бывший фельдшер Борискин, деньгами наверняка богаче других: на рынок работает — мед, яблоки, ранние, поздние овощи, ягоды, все, что под руку попадет, — в Калугу, Москву тарабанит; фельдшерство начисто позабыл, спроси, что такое аспирин, — не вспомнит, зато сын на «Жигулях», сам — на «Москвиче», хоть и высох, как вывороченный из земли корень, горб наработал. Работа дураков любит, а радует разумных... О Самсоновне говорить нечего: — старуха хозяйственная, да брошенная детьми, от земли не оторвется и без детей, внуков тоскует; характер непереломный, до смерти мучиться будет... Ну а Федька Софронов — особый человек, самый молодой здесь, из приезжих, помотавшийся по теплым и холодным краям; осел на хуторе прочно, дом купил, женился, объявив любопытствующим, что ему умеренный климат как раз подходит; работает мелиоратором, передовиком числится и собственный тракторок имеет; так вот: оснастил списанный остов запчастями, обул в резину — катается себе с шутками- прибаутками, не без пользы, конечно: кому вспашет, кому дров подвезет, в хозяйстве тягло — первое дело, а лошадей теперь не держат, коров и то перевели, жизнь легкая пошла, культурная. Правда, телевизор на хуторе пока только у Федьки Софронова («Одна корова, один телевизор, — смеется Федька, — есть молоко и культура!»), мачту тридцатиметровую возвел, ловит передачи, приглашает хуторян смотреть многосерийные фильмы по романам писателей. А колхозу все помогают, даже доктор наук Защокин, весной на посадке картофеля, овощей, летом на заготовке сена; доктор особенно любит косить, станет в пару с ним, Улькой, и машет косой, тянется, почти не отставая; сознательный такой интеллигент!
Хозяин говорил, хозяйка истово нагружала стол всяческой едой, закусками. И какой красоты получался стол, какого запаха, разноцветья! Белая капуста, красные помидоры, зеленые огурцы, желтые маринованные маслята, сало, окорок, горка яиц, тушеная говядина в эмалированном чугунке... А вот и картошка прибыла, главное блюдо российского стола — искристо-крахмальная, жарко дышащая паром, пригодная к мясу, грибам, капусте, прочим солениям; без нее — стол сирота, без нее богатая ресторанная еда — казенная. Хозяйка вознамерилась и гуся принести, чтоб уж воистину стол ломился, но хозяин радушно придержал ее: главное горячее пусть греется, чтоб гостя на дорожку согреть.
Гость же сидел смущенный и только смотрел, слушал, дивился простоте этих людей, обильному угощению, спрашивая себя: за что столько внимания, ласки, душевности? Ведь они не знают его, а он, пришедший из иной жизни, с иными правилами дружбы, общения, не может, не умеет вот так, как они, распахнуть объятья, породниться с первой встречи: ледок самообережения, эгоистичной обособленности в нем лишь подтаял, растопится ли вовсе — покажет время, эта новая его жизнь, которая понадобилась ему