эту женщину за давнюю Лену Абрамову. Вот сейчас приходится призвать на помощь все свое воображение, чтобы выйти из состояния ступора… рисую с закрытыми глазами всякие мерзостнейшие и прекраснейшие картинки совокупления: юная девственница-египтянка и бородатый козел… я и какая-то темнокожая мулатка с венком на голове… я и Лиза… пока, наконец, не распаляю себя этими видениями и не постигаю со стиснутыми зубами, беззвучно, тот самый момент истины. И все-таки остаюсь в этой квартире, где прежде никогда не бывал, — не новой ли бутылкой коньяка прельщенный? Да нет, пожалуй. Очень жаль мне Лену Абрамову — так не хочется ей отпускать меня и оставаться наедине с дочерью. А дочка Дина не желает, ну не желает понять мать и смириться с моим присутствием. Полчаса всего-то погуляла, и вот опять — в какой раз! — заглядывает на кухню.
— Я есть хочу!
— Сейчас получишь. Ешь в своей комнате, — отвечает растрепанная мать.
— А почему не здесь?
— А потому, что здесь тебе нечего делать.
— Ты пьяная!
— Ах ты негодница! Ну-ка брысь отсюда!
— Вы пьяный, — говорит она мне.
Я встаю.
— Ладно, ухожу. Твоя взяла, Дина.
Но тут Лена Абрамова свирепо налетает на нее, выталкивает, силком уводит в комнату и тут же прибегает назад, хватая меня за руки:
— Юрочка, милый, не уходи! Ну, пожалуйста! Не обращай внимания на эту дурочку. Я ее скоро спать уложу. Я ей сказала, что ты будешь у нас ночевать.
— Ладно, остаюсь, — вновь опускаюсь я на табуретку. Пьян я уже основательно.
Затемнение. То есть на улице по-прежнему светло, хоть и поздний уже час, но хозяйка сдвигает на окне плотные шторы, чтобы создать видимость ночи, стелет мне на диване в гостиной и, обещая вернуться, убегает в спальню к дочери. Я раздеваюсь и… Да, отключаюсь на какое-то время. Но затем чьи-то руки, чьи-то губы, чье-то прильнувшее тело возвращают меня к жизни. Это, конечно, Елена Александровна, заместитель председателя окрисполкома, кто же еще! Шепчет:
— Уснула, Юра! Уснула. А ты проснись. Ну, проснись же!
— Зачем, Лена? Полежи спокойно, — бормочу я.
— Как бы не так! Ты хочешь, чтобы я заплакала? Я сейчас зареву, честное слово. Да что с тобой, Юра? Ты ли это, Юра?
— Я, Лена… но я сейчас вроде мороженого минтая… ни на что не способен… прости, ради Христа.
— А я тебя расшевелю. Вот еще новость! Прилетел к бывшей любовнице и дрыхнешь! Нет уж, дружок! Я тебе покоя не дам! — Такая безжалостная руководительница!
Зря я не ушел, поддался на ее уговоры, либерал малодушный. Если бы я знал, что дверь вот так распахнется и девочка Дина в длинной ночной рубашке возникнет на пороге… если б знать! До сих пор в ушах звучит ее крик, до озноба пробирает:
— Мама! Ты гадина! Гадина, гадина!
Лена Абрамова вскакивает с дивана — голая! — я рывком сажусь. Дина стоит в проеме двери, ухватившись за косяк, захлебывается от слез, дрожит всем телом.
— Диночка! — бросается мать к ней.
Это истерика… сильный истерический приступ…
— Диночка, Диночка! — причитает перепуганная мать, а Дина с закатившимися глазами, с закушенной губой оседает на ее руках. — Господи, Юра! Звони в «Скорую»!
Я только этим, кажется, и могу помочь. Вскакиваю, кидаюсь к телефону.
И вот опять лечу над таежной пустошью — в обратном направлении, с севера на юг. Ускользнул под утро я тайком из дома Лены Абрамовой… оставил лишь записку на кухонном столе: «Спасибо. Прости. Ю. Т.», и прихватил полбутылки коньяка, которые сейчас распиваю в самолетном кресле. С билетом повезло… очень повезло с билетом… а с Колей Ботулу так и не попрощался, а с Викой Дорожко так и не встретился, а в тайгу так и не выбрался, а в горле сушь, а на языке желчь, а на душе тоска ночная… Ну, Теодоров, и чего же ты добился этим своим незапланированным визитом в места своей молодости? Поразмысли, хрен моржовый, скотина, пропойца, звериная морда! За что наказал Лену Абрамову, растерзал в пух и прах ее устоявшуюся провинциальную жизнь? Зачем сделал врагами мать и дочь? А что приобрел сам? Какие такие душевные богатства почерпнул, подонок? Жратва да питье, да пьяный сон — вот твой удел! А что впереди, кроме жратвы, питья и пьяного сна? Москва, темная и злая, как побежденный Багдад, — какие утешенья она обещает? Малеевка-Маниловка, приют отдохновения на дармовщинку, — зачем тебе это? Роман? А кому он нужен, твой роман, в пору, когда деньги, деньги, деньги, большие и малые, стали подлинными вершинами духовных дерзаний? Зачем живешь, мразь? Невозможно остановиться, говоришь? А ты попробуй — ты пробовал? Стань вегетарианцем, трупоед, отрекись от злого питья, ненасытная глотка, посвяти себя Богу, ирод, — слабо, да? не потянешь? Не привык себя сдерживать, ограничивать законами целесообразности, а если разобраться, то мечешься всего-то в пределах алфавита… зациклился на постылом «я, я, я»! Ну, зови на помощь Лизу Семенову, кличь на подмогу родителей и братьев, друзей и приятелей! Без них ты, Теодоришка, вообще величина неизмеримо малая, бесплотная, как нейтрино, пронизывающее без следа небо, воду и землю. Лиза! Щедрая душа, ay! Ау, золотое лоно! Почему не связал тебя бельевой веревкой с прищепками и насильно не погрузил в воздушное судно? Не слышу ответа. Оглох. Блевать охота, вот что.
Иди, гад, поблюй с высоты. А потом дожри коньяк и усни. И продолжай полет над просторами родины.
7. ОСВАИВАЮ МОСКВУ
По твердой земле, по стальным рельсам, мимо громоздких городов и тихих, унылых деревень, по Западно-Сибирской платформе, плоской, как Западно-Сибирская платформа, через Уральский индустриальный хребет и все дальше, дальше на неизменный запад — это путь всякого, кто, подобно Теодорову, сменил воздушное судно на пассажирский поезд и из точки К. пытается попасть в точку М. Он видит из окна страну, которую помнит и любит, но не узнает ее, как давнюю знакомую Вику Дорожко, отечную и больную. Изредка лишь, в часы солнечной погоды, сама себя вытянув погулять на незаселенные просторы, родина эта преображается, вольно дышит тайгой, полями, березовыми перелесками… Тогда и пассажир Теодоров, курящий в тамбуре, слегка оживляется и позволяет себе по-детски улыбнуться какой- нибудь летящей вдоль пути деловой вороне. Сутки почти он лежит на своей второй полке, пробуждаясь, чтобы пробудиться, и опять засыпая, чтобы уснуть. На вторые сутки он посещает вагон-ресторан, где ест что-то невнятное и пьет какой-то сок, курит в тамбуре и пробует читать припасенные столичные журналы. Затем в купе внезапно пустеет, лишь безвредная старушка вяжет на нижней полке. Теодоров- путешественник извлекает из сумки бумагу и ручку и присаживается к столику. Неужели он будет сейчас писать? Совсем одурел, свихнулся, однако! Жаль слабоумного и пора его, конечно, лечить в закрытом заведении.
Да, пишет. Корябает. Выводит буковки.
«Здравствуй, дорогая, красивая и умная Лиза! Здравствуй. Я прочитал в газетной заметке, что самолеты сейчас часто и беспричинно падают. А я хочу долго жить, ты знаешь. Поэтому в г. Красном Яре я пересел в поезд. Сейчас я уже за Уралом, то есть в Европе. Рельсы ведут в Москву — не обрываясь. Меня поражает этот стальной путь. Как только смогли люди построить такой длинный стальной путь! Я еду хорошо, в компании тихой, чинной старушки. Она учит меня вышивать крестом и гладью. Пью я исключительно соки, очень полезные для здоровья. Я здоров, крепок духом. Я вспоминаю тебя на каждом километре стального пути. Ночью я не сплю и думаю: а вспоминаешь ли ты меня? Я тебя вспоминаю на