— Можно, — тупо ответил я.
И она тут же исчезла в туалете, и через щелястую дверь — о, Боже! — донесся до меня тонкий звон падающей струйки — Боже милостивый!
Вдруг я услышал ее визг и крик: — Ой! Идите сюда!
Плохо соображая, я подошел и распахнул дверь. Варенька стояла, поддерживая одной рукой бежевые свои летние брюки, а другой испуганно указывая на стену, по которой спешил куда-то крупный черный паук.
— Ужас какой! — откачнулась она ко мне. — Убейте его! Я придержал ее за плечи со словами:
— Нельзя, Варя. Священное животное. К письмам, говорят. — И в следующий миг она, повернувшись и прижавшись, уже доверчиво глядела мне в глаза своими зелеными… нет, карими, карими!.. и вскоре… нет, не вскоре, а сразу же я повел ее, послушную, на кровать, Лиза.
Тут пропустим… пропуск необходим, иначе в мой сдержанный отчет прорвется сладострастие, которое само по себе, обособленно от других чувств, ненавистно Теодорову и чуждо. Скажу лишь, что опытность моя позорно дрогнула перед вашей средненькой, перед Варечкой. (О, гибкая змейка! О, певунья! Бедная, пропащая сучонка!)
Клянусь (вторично), что в трудовой моей книжке постельной нет таких записей, как эта. Пустой и обессмысленный, я лежал на кровати, глядя, как Варя поспешно одевается, торопясь домой — домой ли? «А с Лизкой у вас что-нибудь было?» — певуче спрашивала она, а я отвечал: «Что ты! Нет, конечно». — «Ох, врете!» — не верила, смеясь, эта девочка — девочка по облику своему. А я лежал, пустой и обессмысленный, не порываясь ее провожать, ибо гостья запретила, и уже не понимал, почему она, приведя себя в порядок, медлит и не уходит.
— Что, Варя? — спросил я в ответ на ее выразительный, но необъяснимый взгляд. — Посылка вон там, на тумбочке.
— А вы разве меня никак не отблагодарите? — певуче спросила она.
Да, я неисправимо наивен — можно так сказать! Я безнадежен. Я никогда не пойму эту многоликую, многомудрую, прекрасную тварь — жизнь!
Хотя, казалось бы, чему тут удивляться и поражаться? Но мне ни разу, Лиза, и ни с кем не приходилось расплачиваться деньгами за минуты и часы близости.
— И много ты берешь? — спросил я, обретая дар речи.
— Ну, как сказать… Я вообще-то могу и так. Пожалуйста!
— Нет, я хочу тебя отблагодарить.
— Ну вот, — улыбнулась она светлой улыбкой.
— Валюты у меня нет, Варя. Пошарь в куртке. Деньги там. Оставь мне две сотни. Остальное твое.
— Спасибо, — опять чудесно улыбнулась она.
Легкий образ петли возник предо мной, Лиза, когда твоя сестра убежала. И если я заплакал вдруг тяжело и надрывно, но не жалеючи себя — нет! — и не ее даже — нет! — а так, от безысходности, от невозможности что-либо поправить и переделать, вмешаться в общую жизнь и наладить ее, как надо, — начать сызнова, вселить надежду или тут же обозначить конец… Не советую, Лиза, глядеть на плачущего Теодорова — гнусное зрелище!
Слезы в убогом номере под голой электрической лампочкой. Злейшие духи тут проживают, и меченая Варя поселилась с новым именем — Сука. И я, вот он я, олицетворяющий собой блуд, нечистоту и любостяжательство. Десять христианских заповедей — сколько из них мной осквернено и повержено? Промакни глаза, утри сопли — вспомни этот букварь. «Не солги, не убий…» Лгу нещадно и убиваю ежечасно. По мелочи, по крупному лгу, а убиваю напропалую, не замечая того. Приглядеться — вдоль моего пути горящие свечи, жертвенные огоньки. Свет их непрочен, задуваем любым ветерком, ибо убиенные быстро забываются. Ты тоже мной убиенна, шлюха Варя, — не возражай. И сестра твоя Лиза мной оболгана, опозорена и убиенна. Не будет принято во внимание, что сохранил жизнь черному пауку, раз мной убиенна Клавдия, ставшая бывшей, и покалечена маленькая душа Ольки… мать проливает слезы, думая обо мне, и уйдет раньше срока из-за меня. Что толку в моей любви к ним, если она приносит лишь горе? А сказано: «уважай отца и мать». Сказано также: «возлюби ближнего» — и, открытый для этих заповедей, я только то и делаю, что выворачиваю их наизнанку. Я не знаю Бога, которого должен возлюбить. Я по-настоящему не разглядел Его, а когда мне доводится Его вспоминать, впадаю в дружелюбное панибратство. И я сотворил себе кумира («не сотвори себе кумира»), и этот кумир, эта падаль всегда со мной, ибо это я сам, Теодоров, — и, себя нещадно матеря, я пекусь о себе больше, чем о ближних своих, и, желая себе смерти, возвожу себя в ранг великомученика — произвольно и незаслуженно, и, смеясь над своим якобы вознесением, исполняю все свои прихоти, кажущиеся мне первостепенными. Я веду себя так, словно шестой день творения напрямую связан с первым криком младенца-Теодорова — и только его. При этом я знаю сегодня не больше, чем знал вчера, а завтра буду знать не больше, чем сегодня, и никогда — вот что мучит и бесит! — окончательно не пойму, для чего, во имя каких высших целей и замыслов возник я тут, на тверди земной, и топчу, как дикий ордынец, топчу ее своими кривыми ногами.
А-а! Бред ничтожный. Словесная жижа. Беспомощность безъязыкого зародыша. Не могу. Плохо мне. Не хочу. Не умею. Хреново мне, отстаньте! Сгиньте. Придите. Сам сгинь! Кончай мыслительный процесс — не твое это дело. Думать — не твоя стихия, не твой удел. Жить не думая — да! А посему вмажь по мозгам коньяком. Вот так-то лучше!
— Кто там? — ору. Ибо стук в дверь.
Заглядывает дежурная по этажу. Это должность такая — дежурная по этажу. Видимо, у женщины есть имя, но я его не знаю.
— Извините, пожалуйста, — извиняется она. — Я свет увидела, подумала, что не спите.
— Не сплю. А что?
— Я хотела узнать: вы завтра уезжаете?
— Возможно. А что? Надо уезжать?
— Нет, почему! Просто администратор собирает сведения. Извините.
— Ничего, ничего. Женщина! — кричу я в уже прикрытую дверь. Она женщина, и она снова заглядывает. — Знаете что. Я передумал. Я, пожалуй, прямо сейчас уеду.
— Прямо сейчас?
— Да, вот прямо сейчас. Я прямо сейчас встану, оденусь и уеду.
— Мы вас не гоним, живите.
— Дело не в этом. Я сам так решил. Такой человек, как я, что решит, то и делает. Понимаете?
— Ну, смотрите. Вам видней, — пожимает она плечами.
— Такой человек, как я, сам себе хозяин. Это понятно? Она опять пожимает плечами:
— Номер сдайте.
— Номер сдам. А вам не интересно, куда я поеду?
— Вас много. Все куда-нибудь едут, — отвечает она философски.
— Ну, хорошо. Я вас не задерживаю, — разрешаю ей уйти. Сажусь на кровати и бормочу: «Самое интересное — подхватил триппер или нет?»
Ополаскиваюсь под краном, гляжу на себя в зеркало и вижу именно то, что ожидал увидеть: морду. Без всяких признаков интеллекта, с фингалом под глазом. Богодульная морда, бродяжья. Такие бывают у постоянных вокзальных жителей. Говорю ей:
«Что-то ты, морда, зажилась на белом свете. Подумай об этом».
Затем одеваюсь и проверяю деньги. Девочка Варя, позор семьи Семеновых, поступила очень порядочно: она оставила мне не двести, а триста рублей. Наверняка она подумала, что нехорошо, не по- родственному обчищать близкого знакомого своей сестры, то есть в каком-то смысле саму сестру. Спасибо, Варя. Ты честная шлюшка. Твои ласки стоят, конечно, целого состояния, слов нет. Отыграешься на каком- нибудь заезжем персе. А вот и паспорточек мой советский, вот путевочка моя славная! В ней написано, что я должен проследовать на Белорусский вокзал, сесть в электричку и сойти на станции Дорохове. Все понятно. Ноу проблем. А вот в чем я понесу свои запасные рубашки, трусики свои, носовые платочки, Лизочкой выстиранные и выглаженные? Сумки у меня уже нет, а чемодан с собой не взял. Но есть зато свежая «Литературная газета». Я заворачиваю в «Литературную газету» свои запасные рубашки, трусики