звездочки, там батя Господь Бог спросит: «ну, расскажи, о Томплинсон, ну, расскажи скорей, какие добрые дела ты сделал для людей?..» кажется, так… во всяком случае, наверно, надо полагать, вероятно, не исключено, так сказать, в некотором роде вполне возможно на данном этапе в развитии… и расслабиться, расслабиться, дышать ровно или не дышать совсем… и придет сладкий цветной сон в виде девичьих нижних губок, как лепестков… и придет эта, которая на бандершу похожа, называется Баба с Косой — ну, беззубая, ну, и что?.. все лучше, чем мильтон с дубинкой, или эта самая… как ее?.. Малеевка с приживальщиками- творцами, с трехразовым питанием… поблевать бы и сделать пи-пи… глядишь, и дьявол спустится, наконец, с гор, ибо «дьявол спускается с гор», он бессребреник, как в милом детстве, когда я зачем-то, садист, повалил брата и прижал его мудрую голову коленом… нет мне прощенья! и нет сна! и начхать мне на вашу Малеевку!
Тут Теодоров[1] рывком садится на скамье. Смотрит в закрытые окна касс дальнего следования.
Дальше он делает вот что. Разворачивает свой сверток. Достает мыльницу с мылом, зубную щетку, прибор бритвенный, два носовых платка. Рассовывает их по карманам куртки. Рубашки свои запасные, трусики свои чистенькие он снова заворачивает в «Литгазету» и оставляет на скамье. Для чего он это делает? Чтобы кто-нибудь нашел, удивился и обрадовался. Вот, гляди-ка! — удивился бы и обрадовался. — Чистые рубашки! Трусики! Как хорошо!.. Во-вторых, Теодоров полагает, что, избавившись от всякой поклажи, даже такой необременительной, он как бы освобождает себя от обязательств перед Малеевкой и начинает новую жизнь, абсолютно не похожую на предыдущую. Он становится вольной птицей и имеет полное право, поблевав за углом вокзала, возвратиться в Москву, столицу мира, а оттуда незамедлительно, любым возможным способом, отбыть в свои родные места. Ибо, думает он, Лизонька Семенова соскучилась и измучилась без него. Места себе не находит без него и, возможно, близка к самоубийству. Немедленно на помощь Лизе!
А ты, мама, и ты, отец, и вы, братья, простите — он приедет к вам в следующий раз. А роман «Невозможно остановиться» он сможет написать только в своей однокомнатной, за любимым кухонным столом, где сейчас пируют тараканы…
И я одобряю действия Теодорова. Он принял правильное решение.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1. ВОЗВРАЩАЮСЬ ДОМОЙ
Против движения солнца, слева направо. Это не так просто, как кажется. Есть физическое сопротивление материи. Может, восточный тайфун сдерживает: бьет прямо в лоб, в грудь. Раз, два, три… семь меридианов должен пересечь по суше, семь географических шлагбаумов, семь временных закрытых зон. Все в обратном порядке. Повторим урок, дети. Среднероссийская равнина, мокнущая под дождем. Северные леса, мокнущие под дождем… что дальше? Правильно, дети: Уральский становой хребет, мокнущий под дождем. Мы въезжаем на Западно-Сибирскую платформу, под дождем мокнущую. Да, разверзлись хляби небесные — бывает.
Это, дети, горюет природа. Оплакивает кого-то — может быть, пассажира Теодорова, своего блудного сына. Поезд N 2 Москва-Владивосток. Привилегированный поезд, ребята. Он идет быстро, пренебрегая маленькими станциями, в нем звучит иностранная речь. Иностранные пассажиры, глядя в мокрые окна, обмениваются впечатлениями. «О, матушка Россия! Велика ты, однако!» — говорят они. «Нам бы такую Россию!» — мечтают они, и напрасно. Никто им эту мокнущую землю не отдаст ни за какие их проклятые нечистые доллары. Хозяева этой мокнущей земли — мы, дети. Мы в окна глядим только изредка. Мы спокойно проспим знакомый город Красный Яр — и проснемся где? Правильно, в Восточной Сибири. «О! — заговорят иностранцы. — Матушка Сибирь!» — глядя на солнечную зеленую тайгу. Матушка да матушка, вот все, что они знают. Больше у них слов нет. То-то удивятся, злорадствует Теодоров, когда увидят наш Байкал, а на берегу его бродягу около рыбацкой лодки…
Жаль их вообще-то, этих инострашек, правда, дети? Сирые они какие-то, убогие, хоть и смеются все время. Мелкие они какие-то, мелкотравчатые, правда? Слабо им выйти, к примеру, на станции Тайшет или какой другой и пойти по нашей могучей тайге куда глаза глядят. Не дотягивают они до нашей вселенской широкомасштабности. Нет в них непредсказуемости. Компьютеры, компьютеры — задолбали своими компьютерами! Жрут опять же много, в день не меньше трех раз, а на сытый желудок могут ли у них возникнуть такие интересные мысли, как у Теодорова? «О, батюшка Байкал!» — говорят. Больше им ничего в голову не приходит. Еще вздыхают, облизываясь: «О, омуль!» То есть хотят нашего байкальского омуля, жадюги. Подумали бы лучше о смысле жизни. Только на этих просторах его и можно сыскать, если постараться, — правда, дети? У них там и родиться-то стыдно, а уж понять, зачем родился, вообще пустая затея. Доллары, доллары — задолбали своими долларами!
Теодоров гордится, что у него никогда не было и не будет карманных Авраамов Линкольнов. Ему хватает трех двадцатипятирублевых Ильичей. Вот человек, не то что ваш Авраам! Головастый, умняга. Говорит Теодорову с банкноты, хитро прищурившись: «Вы, батенька, не трусьте. Вы со мной не пропадете. Мы еще такой мировой пожар раздуем — архипожарище!» Ясное дело, Теодоров ему верит. Он бережет Ильичей, не разменивает. И в контакты с иностранцами не желает вступать — ну их! У него есть поважней дела. Теодоров, пристроившись на верхней полке — подушка под спиной, на коленях купленный журнал и походный блокнот, — усердно пишет роман «Невозможно остановиться». Начало его — после многих вычеркиваний — получается такое:
«Иду в гости к Медведеву. День рождения Медведева. Давний приятель Медведев. Не Рой, не Феликс — Иван Медведев. Круглая дата: 40 лет. Четыре раза по десять или восемь раз по пять — как угодно. Много пережито. Много пройдено[2]».
Человек с верхней полки — это Теодоров. Здесь у него своя особая жизнь, как в родном гнезде. Нижние попутчики давно махнули на него рукой, как на чокнутого мудака, который время от времени спускается со своего насеста — мрачный, отрешенный — и вновь забирается туда, исчезая из поля зрения. Теодоров пишет, товарищи! Ну, пишет. Имеет на это право? Вы имеете право резаться в подкидного, забивать «козла», вам теодоровские занятия кажутся придурью, пусть так, а его удивляет ваше козлиное времяпрепровождение. Вам внизу хорошо, а ему на своей верхотуре неплохо. Вот так.
Но контактов избежать все же не удается. В один из перекуров в тамбуре к Теодорову приближается какой-то немыслимый клетчатый пиджак. Тоже закуривает. Очень длинную сигарету. Протягивает Теодорову пачку: мол, отведайте моих!
— Найн! — отрывисто отвечает Теодоров, большой знаток иностранных языков. И продолжает смотреть в окно, любуется нашей Восточной Сибирью. А этот пиджак пристает, примазывается.
— Вы едете далеко? — спрашивает он по-нашему. То есть каким-то образом знает наш язык, на который, полагает Теодоров, только он имеет монопольное право, так как не только постоянно говорит на этом языке, но и пишет.
— Я еду до самого конца, — внятно отвечает ему Теодоров. Каждое слово выговаривает очень внятно.
— Вы едете во Владивосток? — уточняет чужестранец. Полнолицый такой, добродушный, белозубый.
— Иес, — зачем-то переходит Теодоров на другой язык.
— Вы говорите по-английски? — радуется тот.
— Найн, — отвечает Теодоров по-немецки. Но немецкого он тоже не знает.
— Вы живете во Владивостоке? — пристает упрямый иноземец.
— Нет. Я живу еще дальше. Я живу на Сахалине,[3] — внятно