Обидно, не получился разговор! Я кое-что разобрал, а ты, кажется, ни полслова. Веду дело бывшего связиста. Связь отказывает. Странно, да?
А теперь — здравствуй! Три дня, как прилетел в Т. Летел больной и с приключениями. На полпути между Кербо и Т. вдруг заглох мотор. (Для справки: АН-2 — одномоторный, винтовой самолетик на 10–12 пассажиров. Нас было пятеро, не считая безбилетника Никиты). Наступила тишина; все замерли, и я тоже. Ощущение не из приятных. Начали падать, верней, планировать. Ухватились за железные скамейки, друг за друга. Земля нежелательно быстро приближалась. Внизу замелькали, укрупняясь, сопки, белые излучины рек, болота, завалы. Я уже мысленно слышал треск ломающихся деревьев и крыльев, но проскользнули над верхушками и шлепнулись (ощутимо!) лыжами на лед какого-то озерка. Приземлились! Пилоты вышли мрачные и выразили сожаление, что произошло ЧП. После трех часов ожидания (жгли костер, чтобы не околеть) прилетел вызванный по рации другой АН-2. Нас перегрузили в него, а злополучный лайнер остался для ремонта на безымянном озерке.
Как ни странно, болезнь моя на следующий же день умчалась прочь. Никита в знакомом доме тоже быстро оклемался и сейчас напевает за печкой «Степь да степь кругом…». При аварии он, надо сказать, вел себя не лучшим образом. В панике выскочил из рюкзака, где сидел, и пытался открыть дверцу, чтобы выброситься вниз. При этом ругал пилотов и всю отечественную технику неприличными словами, чего я от него не ожидал. Хорошо, что домовые видимы и слышимы только своими хозяевами, иначе пришлось бы краснеть за него!
По-моему, ты грозишь мне кулаком… До меня доносятся твои крики: «Безмозглый! А если бы убился? Проклятый твой Север! Там даже самолеты не умеют летать!»
Заявляю, что Север тут ни при чем. Такие вещи могут произойти где угодно. Да и вообще подобные ЧП — полезная встряска, Наташа. Они лишают самоуверенности, с которой, сам того не замечая, живешь, и детских иллюзий, что бессмертен.
Воскресенье. Поэтому не на службе. Дал себе слово, что в этом письме ни словом не обмолвлюсь о деле Чернышева. Это непросто, но креплюсь. Скажу лучше, что дом наш (твой, мой и Никитин) не сгорел, не рухнул и не съеден мышами. Стоит, как прежде, на берегу Тунгуски и гордо, я бы сказал, дымит трубой. После жилья Чирончина он кажется роскошным люксом. Отсюда до центра поселка, где находятся моя контора и твоя редакция, пять минут ходьбы. Окрестности незаселенные, безлюдные, так что для летних походов раздолье. Грибные места, Наташа, ягодные, но вот яблоки и прочие райские плоды, извини, не произрастают. Но от цинги не погибнем, не трусь! По весне самоходками завозят всякое продовольствие, осенью — картошку, овощи. До первой самоходки осталось ждать недолго. В конце мая загудит как миленькая, а за ней и другие, и тогда тихий наш поселок очнется от спячки. Признаки весны уже есть: потепление, высокое небо, солнце. Скоро надо ждать пролетных пернатых, но меня волнуют не гуси-лебеди, а лишь одна любимая южная жар-птица!
Не успел отправить свое, как получил твое большое письмо. Ей-богу, это уникальный документ для психологического расследования, и я с особой бережностью буду хранить его в нашем семейном архиве. В нем вся ты — и гневная, и растерянная, и восторженная, и подавленная, — многоликая, одним словом. Вопрос: на ком же из этих женщин я женат? кого люблю? кто из них истинная Наталья, а кто примазался со стороны?
Послушай, Наташа! Откуда у тебя взялась такая оголтелая неприязнь к незнакомым людям? А твои нелепые подозрения — это что за чертовщина? Наташка, милая! Пойми, что мы не Адам и Ева, единственные на земле. Есть бездна судеб, тьма людей и обстоятельств, которые определяют и нашу с тобой жизнь. Как этого избежать? Невозможно!
Делаю скидку на твои эмоции. Иначе не понять, почему ты вдруг заговорила раздраженным языком язвенницы, считающей, что ее боль в желудке и есть страдания всего мира.
Ты обвиняешь меня в нарушении твоих прав. Но вспомни наш разговор сразу после посещения загса. Я признался, что меня уже давно мучит «охота к перемене мест», что я хочу избавиться от нежной опеки матери, от пуповины родного города, который столько лет питает однообразной, застойной кровью… И что же ты ответила? Вот твои слова:
«С тобой хоть на край света, Дима!»
Так почему я слышу сейчас горестные причитания Пенелопы, разлученной на двадцать лет со своим Одиссеем?
Ты просто устала, Наташа, сильно устала. А вот здесь ты воспрянешь духом и, помяни мое слово, назовешь себя дурочкой за свои прошлые страхи и слабости. Аминь!
Словечко «аминь» я произнес вслух, и Никита тотчас же высунулся из-за печки с вопросом, верую ли я в бога. Я дал ему пригоршню изюма, чтобы не мешал и не втягивал в дискуссию.
Ждешь продолжения дела? Оно есть, но невеселое. За трупом Чернышева приезжали отец и старший сын; его увезли в Москву и похоронили там. А вчера мне передали письмо матери Чернышева, Татьяны Давыдовны. Это не письмо, а крик боли. Она потеряла сына, младшего сына, чудесного сына, которого любила всей душой. Кто посмел поднять на него руку? Кто этот недочеловек, лишивший ее Сашу жизни? Сашу не вернуть, она понимает, но если есть справедливость на свете, то должно быть и возмездие за такое злодеяние! Объясните — за что?! Кому мог причинить зло ее мальчик? Его любили всегда и везде — в школе, институте, дома. Десятки друзей пришли на его похороны. Саша в земле, а его убийца, этот недочеловек, может быть, ходит на свободе — ест, пьет, живет! Разве может материнское чувство мириться с этим?
Нелегко было ответить матери Чернышева. Я избежал, надеюсь, казенных фраз, но какое ей дело до стиля изложения, если она ждет правды, а я ссылаюсь на судебные инстанции, которым принадлежит решающее слово. Несомненно прилетит на суд. Будь моя воля, я бы удержал ее от этого любыми средствами. Зачем ей знать то, что известно мне и что так или иначе будет предано гласности? Не лучше ли хранить в сердце образ того Саши, который безоговорочно светел и чист и не подлежит пересмотру, как святыня? Зачем ей отрезвляющие моменты будущего суда?
Но пока еще ее сын жив и медленно пробирается на широких камусных лыжах по таежному распадку. То завалы, то редколесье, то каменистые россыпи. Недвижный стылый воздух при каждом вздохе обжигает легкие; мгновенно почти немеют руки, вынутые из меховых рукавиц-кокольдов. Снег уже глубок и тяжел, да и капканы не радуют добычей, но настроение у Чернышева, наверно, все-таки приподнятое. В зимовье, куда он вернется через несколько часов, его ждет горячая еда, крепкий чай и веселая, быстроглазая хозяйка, взявшая трехдневный отгул в школе-интернате. Горячие руки, горячие губы, горячие слова… «Раздевайся скорей! Совсем замерз, бедненький! Вот так, вот так… Это тебе не Москва! А где моя шкурка, которую обещал? Шучу, шучу! Не надо мне никакой шкурки! Я тебя так ждала, уже тревожиться начала! Знаешь, я к тайге никак не привыкну, вот что значит горожанка! А тебе одному не страшно здесь ночью?»
«Страшно», — отвечает Чернышев с набитым ртом, предпочитая не уточнять, что ночевать одному в этой избушке ему приходилось не много раз. Но врать он тоже не собирается, во всяком случае отрицать очевидное. И когда Галочка Терехова вдруг делает следовательское открытие — окурки «Беломора» в мусорном ведре — и спрашивает: «А это кто курил? Ты ведь только сигареты куришь», — Чернышев, наверно, колеблется, но потом отвечает вполне честно: «Один из трех: или Егор, или Максимов, или Тоня».
«Как? — вскрикивает Галочка Терехова. — Тоня была здесь? Одна? Или с этими двумя?»
«Одна», — подтверждает Чернышев.
«Не может быть!»
«Почему?»
«Что ей здесь делать?»