— Ладно, молчу.
— Мало я с тобой намучилась в детстве… думала, хоть сейчас возьмешься за ум… нет же, с каждым годом все хуже и хуже! Чего ты добиваешься, Константин, чего?
— Можно ответить?
— Молчи!
— Молчу.
— Неужели у тебя нет жалости ко мне? — продолжала она привычным, взвинченным голосом, с красными пятнами на щеках. — Я ведь больная женщина, Константин… старая женщина… неужели я не заслужила лучшей жизни?
«Ты сведешь меня в могилу», — подумал я.
— Ты сведешь меня в могилу, Константин! Я измучилась с тобой. У меня уже больше нет сил.
Я мысленно застонал, закрыл глаза, чтобы не видеть ее худого, измученного лица. Что сказать? Что ответить? Какие клятвы дать?
Я рывком сел на тахте.
— Слушай, мать. Идея есть.
— Какая идея? Какая еще идея?
На щеках ее горели красные пятна. В глазах опять мученическое выражение.
— Давай попробуем жить раздельно. Давай я переселюсь в общежитие. А еще лучше — к Тараканову. У него родители на три года уехали за границу, он меня пустит. Давай, а? Ты отдохнешь, я отдохну, оба отдохнем. Идет?
Она замолчала точно мгновенно онемела.
— А еще лучше знаешь что? Выходи замуж за Вадима Павловича! Он же тебя любит с незапамятных времен, это младенцу ясно! Почему ты не хочешь выйти за него замуж? Тебе же всего сорок три. Он тебя на руках будет носить, он такой! А я… я отдельно буду жить и в гости к вам приходить. Будем чаи гонять и мирно разговаривать. Ты же мне жить не даешь, а я тебе! Сколько можно так?
Мать опустилась на стул около двери. Ужасная растерянность появилась на ее лице, будто она жила-жила, шла-шла в правильном направлении и вдруг обнаружила, что находится в тупике, в лабиринте без выхода.
— Ты что говоришь, Костя? — едва слышно вымолвила она.
— А что? Чем плохая идея? Ты еще не старая… Ты красивая еще… А Вадим Павлович хоть и зануда, но человек порядочный, это точно. Будете жить-поживать да добра наживать!
— Замолчи немедленно…
— Не хочу молчать! Я правду говорю!
— Так я и знала, так и знала…
— Что ты знала?
— Придет время, и я останусь одна, как перст, а ты будешь мотаться бог знает где, как твой непутевый отец, и даже на похороны мои не приедешь, уверена, что не приедешь…
Это было уже невыносимо; я вскочил с тахты, забыв о больной ноге.
— Какие похороны? — заорал я, не помня себя. — Сколько можно, в конце концов! Я уже не могу слышать про гробы и могилы! Я чокнусь скоро от этих разговоров! Почему ты не умеешь ничему радоваться? Что за похоронное настроение, мать!
— Ляг немедленно! Тебе нельзя стоять!
— Не лягу!
— Да, конечно… ты поступишь, как всегда, по-своему. Я давно для тебя не авторитет. Не имеет значения, что я всю жизнь положила на тебя. Главное — твои прихоти, твои желания, а я… меня можно не брать в расчет. Кому я нужна!
— Уу! — простонал я, точно боль пронзила.
— Уходи! Живи один, пей, шляйся где угодно, умирай под забором… мне уже все равно, — безнадежным голосом проговорила мать.
Я потерял дар речи от тоски и злости. Язык прилип к гортани. Лишь стоял и смотрел, как она поднимается со стула с гримасой на лице, как машинально оправляет седые уже волосы… седые уже… и выходит в другую комнату. Еще один наш разговор закончился — сколько их было таких и сколько еще предстоит?
6
Мать ушла на работу (так, по-моему, и не поела); хлопнула дверь. Я встал и, хромая, подошел к окну. Я увидел, как она вышла из подъезда и наискосок через двор, мимо детской площадки направилась к автобусной остановке.
День был жаркий; солнце в наших степных местах начинает палить уже в мае, и мать придерживалась тени высоких деревьев. Она шагала быстро, торопливо, почти бежала, боясь опоздать в свою заводскую лабораторию, и я знал, что в такие минуты она ничего не замечает: может наткнуться на пешехода, если тот не успеет уклониться, перейдет улицу на красный свет, а то и шагнет в какую-нибудь траншею… Мне вдруг стало страшно за нее — такой беззащитной и одинокой она казалась сверху.
Я снова повалился на тахту и врубил магнитофон на полную громкость. Высоцкий запел своих «Коней». Сколько раз слышал, а всегда внутри что-то переворачивается! Мне кажется, что я сам написал, сам пою, надрываюсь, иду по краю над каким-то обрывом или, может быть, скольжу по осыпи… и у нас с Тараканом чуть не дошло до мордобоя, когда он заявил (ренегат!), что есть нынче певцы посильней Владимира Семеновича и хватит уж молиться на него…
«Чуть помедленнее, кони!» — он пел, и у меня жгло глаза, как всегда, и я думал, что готов был бы пожертвовать своим сердцем для трансплантации ему… да, готов!.. и еще думал, что если уж мне суждено жить, то надо выкладываться, как он, на полную катушку, а иначе стоит ли вообще?
Потом я выключил магнитофон и со слезами на глазах заснул. Мне приснилась война — не прошлая, а новая. Взрывов никаких не было, а просто внезапно, беззвучно за окном возник огромный, слепящий огонь, и здания стали медленно оседать на моих глазах; полыхнуло жаром, и горячей волной меня вынесло в какое-то неземное измерение. Я закричал «мама!», но своего голоса тоже не слышал… зато в сознание проник сильный стук в дверь… и, весь в поту, я проснулся, кинулся, забыв о больной ноге, в прихожую.
Это была Татьяна.
— Ох, Танька! — простонал я.
Она испугалась. Видок у меня был, наверно, дикий.
— Костя! Что с тобой?
— Ничего. Поцелуй скорей, обними!
Упрашивать ее долго не надо, мою Таньку, соображает мгновенно. Она выпустила из руки «дипломат», прильнула ко мне, закрыла мне рот своими губами… минута прошла или две, и я медленно стал очухиваться, расслабляться, пока совсем не опомнился — и глубоко вздохнул, словно вынырнул с большой глубины.
Татьяна вопросительно и тревожно на меня смотрела: что случилось? Я пристыженно пробормотал: ерунда, мол, заснул и развязал во сне мировой пожар… ненавижу спать днем, всегда кончается фантасмагориями.
— Ты не заболел, Костя? У тебя, по-моему, жар. — Она прикоснулась ладонью к моему лбу.
Я вдруг схватил ее руку и заговорил со страшной нежностью — как будто даже не я, а кто-то другой вместо меня, и не моими, а чужими словами:
— Милая Танька! Что бы я делал без тебя! Спасибо тебе. — И поцеловал ее руку, как целуют руки добрых старух.
Она обомлела, застыла с открытым ртом. Ее можно понять. Я же терпеть не могу сентиментальности, всем известно, и если иной раз она очень уж расчувствуется и начнет шептать, как в бреду: «Милый… любимый… единственный…» и так далее, то для меня это настоящая пытка. А еще хуже, когда из меня