сбор в руках еврейских обществ послужит еще большим могущественным средством обособления евреев от сограждан других исповеданий. Против этого евреи возражают, что правительству и жителям других исповеданий нет дела до того, упразднят ли евреи совершенно коробочный сбор или оставят его для своих надобностей; что это частное, домашнее дело самих евреев... При всей кажущейся справедливости такого возражения, невозможно, однако, с ним согласиться.
Еврейство, иудаизм не есть только религиозное верование — оно есть особое законодательство, которое сопровождает еврея во всей его жизни, касается его семейных, имущественных и общественных прав и обязанностей; оно не налагает на своих последователей никаких нравственных обязанностей; оно освобождает евреев от повиновения общим государственным законам... Ни один еврей добровольно, по нравственному убеждению в необходимости исполнить долг гражданский, не заплатит ни подати, ни пошлины, налагаемой общими законами, если он может под каким-либо предлогом не заплатить... Еврей, уличенный в проступке и преступлении, не видит в наказании заслуженной кары и подвергается этому наказанию только как неизбежному несчастью, которое надо стараться отвратить или смягчить всеми средствами, хотя бы и незаконными. При таком отношении евреев к обществу, среди которого они живут, и к государству, коего покровительством пользуются, невозможно предоставить им право заводить свои финансы, установлять сборы и пользоваться своими обильными денежными средствами для целей, несогласных с видами правительства, а может быть, даже и совершенно враждебных общегосударственным и правительственным интересам».
Глава 29
Проникновение в Россию антихристианских представлений, свойственных нарождающейся на Западе иудейско-масонской цивилизации, осуществлялось не столько через прямые контакты с иудаизмом и еврейской средой, сколько путем влияния таких западных организаций, уже подвергшихся иудизации, как католическая и протестантская церкви и масонские ложи. Являясь в значительной степени проводниками иудейско-талмудических взглядов, эти враждебные Православию организации сумели найти дорогу в умы российского дворянства и интеллигенции. Именно в этой среде во второй половине XVIII-начале XIX века складывается тип человека, лишенного национального, православного сознания, враждебного Русскому Государству и Христианской Церкви.
Характерный тип образованного человека, лишенного национального, православного сознания, являл собой масон П.Я. Чаадаев. Слава его раздута искусственно. Ни как мыслитель, ни как писатель он не представлял собой ничего оригинального. В нем выражена посредственность, беспочвенность и недалекость русского образованного общества, лишенного национального сознания, воспитанного масонскими ложами, враждебными Православной Церкви. Читать Чаадаева без чувства недоумения и скуки невозможно. Замешанная на невежестве (русскую историю он совсем не знал) ненависть к своему народу нашла отклик в умах подобных ему «индивидуумов». Настоящие талантливые русские люди того времени его всерьез не принимали. В то время как рядом с ним развивалась великая русская культура Пушкина и Лермонтова, он, по-обломовски лежа на диване, брюзжал на все русское, осуждая его, вынашивая утопические проекты какого-то социального христианства, за которым явно проглядывались рога римской иудизированной теократии. Вся острота его — это банальные представления иностранца о России. Оригинально лишь то, что открыто о ней заговорил русский.
Чаадаев предлагает не развитие России на своих национальных основах, а использование России в качестве материала для реализации некоей социально-католической утопии. По мнению Чаадаева, у России нет тяготеющего над ней прошлого (т.е. национальных основ, традиций и идеалов), а значит, из России можно лепить что угодно. Сколько раз к этой идее будут возвращаться российские революционеры от Бакунина до Троцкого и каждый раз кровожадно восхищаться ею!
Атрофия национального сознания в интеллигенции имеет начало в атрофии этого чувства у значительной части русского дворянства, особенно происходящего из западнорусских земель. В XVIII веке в дворянской среде складывается традиция искать себе зарубежных предков, ибо отечественные считаются недостаточно почтенными. Дворяне с усердием сочиняют себе родословные, легендарные (а попросту говоря, липовые), в которых выискивают себе родственников чуть ли не из Рима, но обязательно откуда-то из Европы, на худой конец из татарских мурз.
Если русский дворянин еще в конце XVII века по формам культуры, мировоззрению и воспитанию (преимущественно церковному) ничем не отличается от крестьянина и городского ремесленника (различие состояло только в богатстве и количестве слуг), то дворянин XVIII века стремится отгородиться от простого народа. Он ориентируется на европейскую культуру, черпает оттуда образование, язык, одежду и уже к концу XVIII века становится для своих простых православных соотечественников иностранцем. Конечно, были и исключения, но не они определяли тонус дворянского сословия. Да, дворяне продолжали оставаться на службе России, но ее интересы начинают понимать весьма своеобразно — как интересы своего сословия. Возникает слой людей, свысока или даже враждебно поглядывающих на Православие, живущих с оглядкой на Европу и культурно связанных больше с ней, чем с Россией, которая оставалась для них преимущественно местом службы и доходов и которую они охотно покидали по мере возможности, проводя многие годы за границей.
«Как ни близко знал я своих земляков — крепостных рязанских крестьян, — писал П.П. Семенов-Тян-Шанский, — как ни доверчиво относились они к своему... барину, но все-таки в беседах об их быте и мировоззрениях, в заявлениях об их нуждах было что-то недоговоренное и несвободное, и всегда ощущался предел их искренности...» Правда, Семенов считал, что в этом сказывалось влияние крепостного права. Конечно, было и это, однако причина была глубже. Русские крестьяне смотрели на своих господ как на чужаков, и зачастую весьма недружелюбно.
В русских пословицах почти невозможно найти такие, которые отражали бы положительное отношение православных крестьян к дворянам. Зато много проявлений отрицательного отношения: «Хвали рожь в стогу, а барина в гробу», «Белые ручки чужие труды любят», «Родом дворянин, а делами жидовин», «Барин-татарин, кошку обжарил» (насмешка над дворянами, которые едят все, например зайца), «Господская болезнь — крестьянское здоровье».
Границы русской общины становятся тем естественным бастионом, за которым русский крестьянин пытался сохранить свою веру и национальную культуру. Естественно, в таких условиях противостояния, защищая свой национальный, православный уклад, крестьянин, по словам Герцена, видел «в полицейском и в судье врага», «в помещике грубую силу, с которой ничего не может поделать» и только в самом крайнем случае убить.
Другим слоем, противопоставляющим себя Православной России и громадному большинству ее народа, была подавляющая часть российской интеллигенции. А точнее, та ее часть, которая была лишена православного сознания и враждебна национальным интересам России, ее государству и Церкви.
По формам своей культуры и образования она была ближе к европейскому обывателю, чем к русскому народу. Понятие «европейски образованный человек» эта интеллигенция воспринимала как похвалу, как критерий личного достоинства. Воспитанная на понятиях западноевропейской культуры, она в значительной степени не понимала многих ценностей православной русской культуры, оставалась глуха к национальным нуждам народа. Точнее и справедливее сказать, российская интеллигенция эти народные нужды воспринимала слишком общо, через абстактные и космополитические представления (скроенные по иудаизированной, западноевропейской мерке). Трудно назвать другую страну, где разрыв между великой народной культурой и антихристианской культурой значительной части интеллигенции был так резок и глубок, как в России. Кстати говоря, наиболее великие представители русской интеллигенции: Гоголь, Тургенев, Толстой, Достоевский и другие — этот разрыв остро ощущали. Хотя, конечно, их самих нельзя обвинить в отрыве от народа. Великие русские писатели всегда противостояли интеллигентской «массовке», жадно глядящей на Запад, протестовали против бессмысленных разрушений православной культуры именем европейской цивилизации.
«Вы говорите, что спасение России — в европейской цивилизации, — писал Гоголь Белинскому. — Но какое это беспредельное и безграничное слово. Хоть бы Вы определили, что такое нужно разуметь под именем европейской цивилизации, которое бессмысленно повторяют все. Тут и фаланстерьен, и красный, и всякий, и все друг друга готовы съесть, и все носят такие разрушающие, такие уничтожающие начала, что уже даже трепещет в Европе всякая мыслящая голова и спрашивает невольно, где наша цивилизация?»[285]
Но отрицание православной русской культуры именем европейской иудейско-масонской цивилизации продолжалось весь XIX век. Именно поэтому в глазах народа многие представители российской интеллигенции, как и дворяне, представлялись народу вроде иностранцев — «немцев». Народ продолжал жить своим, православным укладом, следовал своим традициям, обычаям и идеалам, а интеллигенция существовала в узком, оторванном от жизни и, можно сказать, «сектантском» мирке. Недаром понятия «нигилизм» и «нигилисты» родились именно в России. Идеи бессмысленного мракобесного разрушения национальных православных основ развивались в среде интеллигенции, жившей под знаменем иудейско-масонской цивилизации.
Публицисты XIX века отмечают неустойчивость эпохи, случайность идейного содержания многих представителей интеллигенции, объясняемого их оторванностью от России. «У нас в России быстрый рост жизни создал множество групп, ничего между собой не имеющих, не знающих, как определить свою родословную в смысле своей преемственности в отношении к народу».
И все же я был бы не прав, если бы утверждал, что русское образованное общество полностью порвало с ценностями Русской цивилизации. Это невозможно хотя бы в силу генетической заданности, которую нельзя поломать даже в течение нескольких поколений нигилизма. Подспудно многие представители интеллигенции при всем антиправославном воспитании не ощущали себя внутренне людьми западной культуры, ибо на уровне бессознательного обладали другим психическим стереотипом. Этот стереотип включал в себя такие характеристики, как обостренное восприятие понятий добра и зла, правды и справедливости, высших целей бытия. Но то, что для коренного, православно мыслящего человека было органично и естественно, выражаясь в стройном православном мировоззрении добротолюбия и соборности, у интеллигента, лишенного православного сознания, выражалось максималистски, абстрактно, с жаждой разрушения, не соразмеряясь с действительностью. Да, этого интеллигента тоже интересовали понятия добра и зла, но у него они превращались в абстракции, отталкиваясь от которых он на основе иудаизированно-западных представлений делил людей на хороших и плохих, исходя из космополитического критерия прогрессивности и реакционности. Правду и справедливость он тоже воспринимал категорически, отталкиваясь от этого же критерия, но без национальной конкретности. И наконец, лишенный православной почвы, высшие цели бытия он воспринимал по схеме западноевропейского прогресса, как почти автоматический переход от отсталых форм к передовым. По существу, от всего богатства духовных ценностей Православной Русской цивилизации русский интеллигент сохранял только нравственный настрой (и то не всегда), а в остальном жил идеями западной, антихристианской цивилизации. Это предопределяло его внутреннюю раздвоенность, отсутствие цельности и определенности жизненных позиций. Это также предопределяло его постоянную внутреннюю неудовлетворенность своей жизнью и всем окружающим, ибо нравственный настрой требовал от него других мыслей и поступков. Русский интеллигент не мог быть духовным вождем своего народа, а мог объединить вокруг себя только себе подобных.
Оторванный от православных корней, русский интеллигент нередко воображал себя свободным и сильным, но это являлось только иллюзией. На самом деле он был рабом своих беспочвенных идей, освободиться от которых не мог из-за отсутствия православной опоры. В своем выдуманном своеволии он метался как рыба, выброшенная на берег, обреченная после ряда судорог погибнуть.
Свобода, как возможность жить полноценной национальной православной жизнью во всем богатстве ее проявлений, превращается для него в свободу в понимании разбойника, как