горами то время, когда ее территорию раскроят на куски другие государства. Как истинный русский, он думал об этом с содроганием и отчаянием, но его политическое сознание было настолько зыбко и неопределенно, что примкнуть к какому-либо противоборствующему лагерю он не решался.
После того, как он и Макар Медов бежали с добытым золотом от Кукольникова с Деревяновым, Воронцов-Вельяминов неожиданно начал ощущать нечто вроде опасений за свою жизнь. Нет, смерти он не боялся – слишком часто в своих скитаниях доводилось ему встречаться с нею лицом к лицу. Но мысль о сыне, о его будущем, которое он, отец, обязан обеспечить, особенно в такие смутные, тяжелые времена, заставила Владимира позаботиться о том, чтобы тайна запрятанного им золота не умерла вместе с ним…
Граф вынул из кармана куртки портмоне – единственную памятную вещь, не считая обручального кольца из платины, оставшуюся от той, полузабытой жизни, долго в задумчивости разглядывал его с грустной затаенной улыбкой, затем щедро расплатился с Глафирой, которая успела принарядиться в лучшее свое платье и вылить на себя флакон духов, и, дружелюбно распрощавшись со старателями, коротающими ночь в кабаке, пошел к выходу.
– Ну! – схватил Гришку Барабана тощий Делибаш. – Пойдем! За все сполна, а?
Гришка угрюмо зыркнул на него и, высвободив рукав, молча отвернулся.
Тогда Делибаш затеребил китайца Ли, который, полуприкрыв глаза, продолжал жевать мясо все так же размеренно, не спеша, напоминая своей позой бронзового буддийского божка с подвижной нижней челюстью.
– Ли, братишка, сколько раз вместе… Момент подходящий. Граф при деньгах – портмоне видел? И золотишко у него. Наше золотишко. Двинули? Ну что ты молчишь?! Боишься?
– Моя боись нет, – не меняя позы, медленно проговорил Ли. – Моя не хосет.
– Трусы! Ладно, вы еще пожалеете… – Делибаш подхватился на ноги и поспешил к двери…
Ранний рассвет окунул тайгу в густой молочно-белый туман. Только над водой туманная пелена оставила узкую светлую полоску дрожащего воздуха, в котором, казалось, парит большая, тяжело груженная лодка. Весла бесшумно вспарывают темную речную гладь, мощными мерными толчками разгоняя деревянную посудину, видно, что гребцы знают толк в своем деле.
На корме лодки, кутаясь в просторный плащ-дождевик, сидит большевистский комиссар Василий Петухов. Его курносое круглое лицо хмуро и озабоченно; под коротко подстриженными усами цвета лежалой пшеничной соломы посверкивает огонек самокрутки, высвечивая свежий сабельный шрам, пересекающий подбородок наискосок; глаза глубоко запрятаны под кустистыми, будто выгоревшими на солнце бровями, глубокая вертикальная складка, прочертившая лоб, упирается в черную кожаную фуражку с длинным козырьком.
Василию Петухову есть от чего призадуматься: партия направила его и еще нескольких товарищей в город Нижнеколымск, где до сих пор верховодят эсеры и недобитые белогвардейские ставленники. Ему известно и то, что в тайге скрываются остатки банд, которые тайком наведываются в город, чтобы раздобыть продуктов. Обстановка на северо-востоке, несмотря на убедительные победы Красной Армии, все еще остается тревожной и опасной. Предстояла трудная, беспощадная борьба за становление Советской власти, за умы и сердца коренного населения Крайнего Севера, неграмотного, отсталого и забитого царским самодержавием, запуганного белогвардейщиной…
Гребцы затянули песню, тихую, привольную, с русской грустинкой, от которой поневоле всплакнет душа и забьется сердце сильнее и чаще. Странно было слышать ее здесь, в туманной таежной глухомани, за тысячи верст от деревушек, где певали песню бабушки и матери этих крепкоруких молодцов в матросских бушлатах, которых судьба забросила в такую даль утверждать рабоче-крестьянскую власть.
Комиссар Василий Петухов любовно оглядел свою немногочисленную гвардию и принялся подпевать низким, чуть глуховатым голосом…
К пристани Нижнеколымска они добрались, когда солнце уже показалось из-за горизонта. Туман уполз на дальние болота, оставив крупную росу и запах свежескошенной травы. Несмотря на довольно раннее время, на площади у пристани толпился народ. Петухов с удивлением и настороженностью прислушивался к этому шумному сборищу, матросы приготовили оружие.
Впрочем, на них никто не обратил особого внимания: взгляды всех собравшихся были направлены к центру площади, где валялся, глухо, с подвыванием стеная, тощий, невзрачный человечишко в изодранной одежде; здесь же с десяток угрюмых бородачей о чем-то совещались. Наконец один из них что-то сказал, указывая на тощего; его подхватили под руки и поволокли к закрепленной на высоких окоренных столбах перекладине, предназначенной для разделки оленьих туш. Только теперь Петухов заметил веревку с петлей на конце, которая свисала с перекладины, и ящик под ней.
'Самосуд!' – обожгла мысль, и комиссар, не задумываясь, начал прокладывать себе дорогу туда, где с поросячьим визгом извивался в руках дюжих мужиков тощий. За Петуховым поспешили и матросы.
– Стойте! Что вы делаете?! – закричал Петухов. Толпа глухо заволновалась, заворчала, смыкаясь за спиной комиссара.
Один из бородачей, седоволосый и кряжистый, как столетний дуб, подошел к Петухову.
– Чего кричишь? Ты кто? – спросил он, внимательным взглядом окинув ощетинившихся матросов.
– Я большевик, комиссар. Что это за человек и кто вам дал право устраивать самосуд?
– Это гад ползучий, а не человек, Делибаш. А вот убил он действительно человека… Такого человека…
Петухов с удивлением заметил, что у бородача подозрительно заблестели глаза…
– Все равно его нужно судить по закону.
– Комиссар, у нас тут свои законы, – седоголовый бородач нахмурился. – Мы его осудили по справедливости и единогласно.
– Поймите, это самосуд. Я не могу позволить такое самоуправство, – твердо сказал Петухов, глядя прямо в глаза седоголовому.
– А мы и не будем спрашивать твоего позволения, комиссар, – хмуро улыбнулся тот. – Начинай! – крикнул он, оборачиваясь.
– Остановитесь! Я вам приказываю! – Петухов выхватил наган, матросы защелкали затворами винтовок.
– Вон ты какой… – неодобрительно, с удивлением воззрился на него бородач. – Я же тебе говорил, у нас тут свои законы. Или пожалел эту тлю поганую? Зря ты так, комиссар… Эй! – поднял вдруг он руку.
Петухов не успел глазом моргнуть, как очутился вместе с матросами в плотном кольце карабинов и ружей всевозможных марок и калибров.
– Не доводи до греха, комиссар… – седоголовый бородач мягко положил свою широченную, заскорузлую ладонь на руку Петухова, в которой тот держал оружие. – Собаке собачья смерть…
Вскоре все было кончено. Злость на свою беспомощность кипела в груди Петухова; он боялся посмотреть в глаза матросам, которые сгрудились позади с теми же чувствами, которые обуревали их командира. Подошел седоголовый бородач.
– Пошли… – коротко бросил он.
Толпа расступилась, и Петухов направился вслед за ним к дому с резным крыльцом, над которым уныло повис при полном безветрии флаг – до такой степени выцветшая тряпка, что не представлялось возможным определить, при какой власти его туда водрузили.
Внутри дома их встретил невысокий худощавый старик с бородкой клинышком и в старомодном пенсне, одетый в белый халат не первой свежести.
– Бандурин, фельдшер, – представился он Петухову и пропустил его в неожиданно светлую и просторную комнату. – Прошу-с…
На узкой кровати, застеленной белоснежной накрахмаленной простынью, лежал человек могучего телосложения. Кто-то уже успел сложить ему руки на груди; тонкая зажженная свеча была воткнута между пальцев, и запах плавленного воска наполнял комнату.
Петухов подошел поближе и не поверил своим глазам. Не может быть! И неожиданно для окружающих он опустился на колени у изголовья покойника.
– Владимир, Володя… Вот как довелось встретиться… – шептал он, глядя на строго очерченный профиль своего друга, товарища по побегу с каторги, графа Воронцова-Вельяминова. – Вот как…
В угрюмой задумчивости стояли бородатые простоволосые старатели, безмолвно прощаясь со своим товарищем…
– …Понимаете какое дело, гражданин-товарищ… э-э… комиссар, – фельдшер Бандурин мялся, подыскивая нужные слова. – Вы, как я понимаю, были… э-э… знакомы…
– Это был мой друг…
– Тем лучше, тем лучше! – чему-то обрадовался фельдшер. – Умирая, он просил разыскать его сына. И передать ему вот это, – он протянул Петухову портмоне и часы фирмы 'Пауль Бурэ'. – Там внутри… э-э… адресок. И записка. Вот только дописать ее не успел…
Петухов молча кивнул, сунул портмоне и часы в карман и тяжелой поступью, низко склоня голову, пошел к выходу.
20
Калинка, худосочная накрашенная девица двадцати лет, кокетливо посматривала в сторону Савина. Взяли ее вечером в ресторане 'Арагви', чем вызвали явное недовольство жгучего брюнета не первой молодости с солидным брюшком, который заказал для своей 'возлюбленной' поистине царский ужин. Разбушевавшегося южанина с трудом привели в чувство только в райотделе милиции, но, принимая во внимание его темперамент, разбитые надежды и энную сумму зря потраченных денег, отпустили с миром дожевывать холодные шашлыки, тем более, что в противозаконных деяниях, по данным угрозыска, он участия не принимал.
Допрос шел ни шатко, ни валко благодаря стараниям невозмутимой Калинки, которая вела себя так, словно ужин из 'Арагви' был перенесен в МУР. И в который раз Савин позавидовал коллеге, его умению найти правильный, выверенный до мелочей тон в таком весьма сложном и важном деле, как допрос.
– Ну, Панкратова, тебе бы на сцену, в Большой театр. Такие таланты пропадают.
– Ой, не говорите. А вы знаете, пыталась. В училище театральное.
– И за чем остановка?
– За малым – не сообразила подыскать хорошего репетитора. Желательно кого-нибудь из приемной комиссии.
– Не может быть!
– Ей богу. Молодая была, глупенькая.
– Нужно было еще раз попытаться.
– Пыталась и еще раз.
– Ну и как? Нашла репетитора?
– Естественно.