всякий вкус… Но ведь здесь же глушь, дикость. Провинция! У нас и интеллигенция-то «гнилая» — не шибко образована. А уж о простых работягах и говорить нечего.
Мы медленно шли по коридору к выходу. Вокруг сновали люди, и Дубинин (очевидно, не желая быть услышанным со стороны) поминутно сбивался, замолкал, сыпал сдавленным шепотком:
— Вот у меня есть трое писак — из народа. Это же анекдот! Выступают-то они не «против», выступают — «за»… Но кому нужна их самодеятельность? Еще вчера шеф восклицал: 'Где бы раздобыть хоть одного — стоящего? Я бы ничего не пожалел…' А тут как раз ты и являешься. Лесоруб. Таежник. Эдакий сибирский самородок! И к тому же поэт — настоящий, без подделки! И в стихах — сплошная романтика и никаких сомнительных зигзагов… Да ты для редакции поистине редкостная находка.
И тогда я сказал — неожиданно для себя самого:
— Знаешь… Если — по правде, то не такой уж я чистый самородок, как это кажется.
Он усмехнулся. И ответ его заставил меня покачнуться:
— Ты думаешь, я дурак? Ничего не соображаю? Конечно, ты темнишь… Откуда у простого таежника может быть такая выучка? Но мне, в конце концов, плевать. Валяй! И коль уж начал темнить — иди до конца!
И затем — уже стоя в дверях:
— Я, собственно, так и полагал, что ты согласишься на все, — проговорил он задумчиво, — ухватишься за любую возможность… И даже заранее поручился за тебя — перед парторгом! И все время тебе подыгрывал.
— Так ты, значит, был твердо уверен?.. — начал я изумленно.
— Естественно, — сказал он, — какой же еще тут может быть вариант? Если да — так да. А если — нет, зачем вообще было темнить?
Мы простились. И на улице я вспомнил вдруг, что у Дубинина в столе остались мои рукописи.
Я споткнулся, стал, поглядел назад… И махнув рукой, побрел, ссутулясь, прочь. Нет, появляться в редакции снова мне сейчас не хотелось! Не хотелось встречаться там с кем-либо… Зайду как-нибудь потом, — думал я, пряча от ветра лицо в воротник, — когда-нибудь в другой раз.
Но уже знал я, чувствовал, что 'другой раз' наступит не скоро.
В эту ночь я не спал — пил горькую и жалел себя, и проклинал свою незадачливость.
Что же это такое, черт возьми, — думал я, сидя взаперти, в одиночестве, — за бутылкой водки. — Словно какой-то рок меня преследует. Я перепробовал все варианты. Разыгрывал — как в балагане — самые разные роли. И не добился ничего! В Иркутске я предстал под видом столичного хлыща — и все окончилось огнем и бегством. А здесь — сменил личину и изобразил таежного простака… И опять прогорел. И запутался. И крепко запутался! Задумал обмануть кого-то… Да разве этих волков обманешь? Маскарад мой оказался наивен, смешон, и Дубинин раскусил меня без труда.
И сейчас же — по краю моего сознания — прошла новая, тревожная мысль: в общем-то там, в редакции, со мной попробовали заключить сделку. И откровенно дали мне это понять. И серый не случайно кинул фразу: 'Ваше будущее — в ваших руках'! Тут была скрытая угроза и явный намек. Намек на то, что мое будущее теперь — уже не в моих руках, а в их…
Мне стало неуютно, тоскливо. На мгновение я ощутил себя, как в полярной тайге, — одиноким, окруженным незримой опасностью… И залпом осушил стакан. И вновь наполнил его — вровень с краями.
И в этот момент в дверь ко мне постучали. Стук был осторожный, вкрадчивый.
— Кто там? — отозвался я.
В коридоре замерли, затихли. Но не ушли! Послышался смутный шорох. Кто-то легонько подергал дверь, как бы проверяя: заперта ли она…
И рука моя, держащая стакан, невольно дрогнула и опустилась, расплескивая водку.
— В чем дело? — спросил я с перехваченным дыханием, — кто это? Отвечайте же!
Ответом мне было молчание.
— Эй, — проговорил я хрипло, — что это еще за мистика? — и поднялся, опасливо посматривая на дверь.
Там, за нею, кто-то таился, шуршал — хотел проникнуть ко мне… И молчал. Все время молчал! И упорное это молчание было непонятным, пугающим.
Мне вспомнилась старая босяцкая поговорка: 'в жизни самое главное — вовремя смыться!' И я быстро оделся. И подойдя на цыпочках к окну, распахнул его бесшумно. В лицо мне хлынула ночь, обдала ветром и сыростью. Я вздохнул, глянул вниз (комната находилась на втором этаже) и мягко спрыгнул во тьму.
Кто же это мог быть? — лихорадочно соображал я, — очевидно, кто-то, точно знающий, что я здесь живу. Потому-то он и не спрашивал ни о чем! А раз не назвал себя — значит, был из милиции. Не хотел заранее пугать… Но почему милиция меня ищет? Скорее всего — в связи со старой леспромхозовской историей. Дело о поджоге, стало быть, не заглохло, и в тресте о нем знают. Ну, а газетчики непременно должны были обратиться за информацией в трест это натурально… И с ходу выяснили все! А так как сделка наша не состоялась, они меня спокойно отдали органам… Тут схема проста, отчетлива. А я, глупец, к тому же сам им помог — раскрыл свои карты, дал этот адрес!
Я перемахнул ограду, отделяющую ночлежку от территории рынка, и углубился в путаницу рыночных закоулков, павильонов, ларьков… Время было позднее, и луна уже сдвинулась к западу, и косой ее, пепельный свет, шел теперь поверху, по крышам строений. Внизу клубились густые плотные тени; они укрывали меня надежно. И я помаленьку стал успокаиваться.
Перевел дух. Закурил — пряча огонек папиросы в ладонях. И какое-то время стоял, озираясь, прислушиваясь… Было тихо, спокойно. Никто не гнался за мной. И со стороны ночлежки не доносилось ни единого звука.
Тогда я решил вернуться и посмотреть, проверить: что же там происходит?
Ночлежка мирно спала, и окна были темны; светилось только два, — мое, наверху, — и большое яркое окошко администрации, расположенное у самого входа.
Я заглянул в него украдкой. И увидел знакомый античный профиль — пушистые ресницы, прямую линию носа, тяжелый узел волос на затылке и нежную, длинную, склоненную шею… Ольга что-то читала, сидя за столом (она, вероятно, подменяла дежурного), и она была в дежурке — одна!
Толкнув дверь, я вошел торопливо. Ольга подняла глаза — и в них отразилось смятение. Она моргнула растерянно. Схватив лежащий на столе клочок бумаги, я написал:
'Кто-нибудь приходил — спрашивал меня?'
И щелчком перебросил к ней записку.
Она прочла. Помотала головой. Потом написала легким, летящим своим почерком:
'Нет, я никого не видала…'
'Но ко мне в комнату недавно стучался кто-то… Ты не знаешь — кто?'
Ольга помедлила. Прикрылась ресницами. И вывела крупно:
'Я'.
'Что? — разрывая пером бумагу, чиркнул: — Ты?'
'Да'.
'Но зачем', — начал было я… И тут же бросил перо, все мгновенно сообразив и задохнувшись от смеха. Предельное напряжение, сковывающее меня, внезапно схлынуло, сменилось судорожным каким-то, истеричным весельем.
Я смеялся неудержимо, бурно, до слез; задыхался и всхлипывал, вспоминая нелепое свое бегство, все свои страхи и метания… Слезы текли по моим щекам и орошали губы соленой влагой, и мочили воротник свитера.
И вдруг я понял, что они — настоящие, нешуточные, и что сейчас я вовсе не смеюсь…
БРЕД
Недоразумение разъяснилось. Но все же ночлежку я покинул вскоре, ушел — подальше от греха… И помог мне в этом Барон.
Барон (я теперь так и буду его называть) оказался действительно старым актером — весьма известным в прошлом провинциальным трагиком. Он начинал когда-то в Одессе, объехал весь Юг; лицедействовал в Киеве, Харькове и Минске. Успешно играл там шекспировского Фальстафа, горьковского Барона. А затем попал под волну террора (в послевоенные годы, как известно, Белорусский государственный театр был подвергнут чистке и сослан в Сибирь почти в полном составе.) Здесь, в захолустье, старик опустился, стал запивать. Он еще, правда, продолжал выступать в местном театрике, но уже — не в главных ролях. И вообще не часто… Когда случался очередной запой, он бросал службу, уходил из дома, и скрывался ото всех — 'на дне'. И, бывало, пропадал в ночлежке неделями. В один из таких вот периодов мы как раз и познакомились! Потом Барон исчез. Но ненадолго. И однажды опять появился — весь опухший, небритый, растерзанный. И новая эта наша встреча была уже иной — приятельской. Он сразу же пригласил меня 'огорчиться водочкой', 'принять полкило отравы'. И я принял, конечно… И в завязавшейся хмельной беседе открыл ему все; рассказал о себе без утайки.
— Сделаем вот что, — объявил, поразмыслив, Барон. — Пойдем-ка, брат, в театр! Директор там — гад. Но главный режиссер (хоть он тоже гад) все-таки человек наш, вырос на подмостках и знает меня еще по старым временам. Помнит, как я гремел! И думаю, он поможет… Куда-нибудь мы тебя воткнем…
Только вот вопрос: что ты умеешь? Помощником осветителя — смог бы? В электричестве разбираешься?
— Н-нет… Я всю жизнь его как-то побаиваюсь, — признался я. — А вдруг — ударит?!
— Ну, подумаешь, — возразил растерянно Барон. — Ну, что ж такого… Если даже и ударит… Все же ведь, током — не ножом!
— Так, милый, нож-то, как раз — не страшен, — пьяно принялся я объяснять, — тут все просто, все естественно…
— Интересная у тебя точка зрения, — пробормотал он, разливая водку по стаканам. — Какая-то первобытная. А впрочем, я тебя понимаю.
И шумно глотнув, Барон склонился ко мне — вытянул дудкой толстые свои губы:
— Я, дружок, по правде говоря, и сам его боюсь.
— Кого — его?
— Ну, тока…
Какое-то время мы оба молчали, думая каждый о таинственных силах электричества. Барон сидел, подперев кулаком волосатую щеку. Физиономия его перекосилась, и правый глаз зажмурился.
Потом он сказал:
— Эх, если бы ты в гримерном деле понимал… Нам сейчас до зарезу нужен гример!
— В свое время я, вообще-то, мечтал стать художником, — неуверенно произнес я, — учился у неплохих мастеров.
— Да ну? — Он задрал косматую бровь. — Не врешь?