рассудительный, никогда слова лишнего не скажет, детей не обижает, а свекруха — ой-ой! Прямо надо сказать, характерная! Однако волей-неволей пришлось на нее оставить детей.
Земно поклонилась ей Лукерья и вымолвила тихо, в слезах:
— Молю вас, маманя, не обидьте внучат! Вернусь — заслужу.
— Ладно, ладно! — торопила свекровь. — Не задерживай!
Поздней осенью Лукерья выехала в Москву, но весной вернулась, когда Арсеньева привезла все семейство в Тарханы.
Лукерью не отпускали с барского двора. Она продолжала кормить Мишеньку. Ей разрешали только в дни больших праздников ходить на побывку домой, и она приходила нарядная, в цветном ситцевом сарафане, в кокошнике с бусами и с лентами, в холщовом вышитом фартуке, в кожаных полусапожках.
Дети сначала не узнали мамку, а потом удивились, что она одета как пава, а когда узнали, что мать их кормит барчонка, то стали ревновать, требовали, чтоб возвратилась домой. Лукерья щедро одарила их обносками с барского плеча и в слезах кланялась свекрови, которая радовалась, что невестка получила выгодное место. Свекор тоже был доволен, но муж, кузнец Иван Васильевич, тосковал. После того как Лукерья перестала кормить Мишеньку, через год у нее родился сын Василий, который и считался молочным братом Мишеньки, донашивал его башмачки, белье и платьица, и вся деревня завидовала Шубениным. Свекровь ликовала, что счастье привалило в их дом — все обулись, оделись, сыты стали. Корова кормила всю семью, а не только маленькую Татьяну, которая, к огорчению Лукерьи, захирела без матери и умерла.
Побывав дома, Лукерья на несколько дней становилась так задумчива и молчалива, что все спрашивали, не заболела ли она, но она, по привычке смиренно улыбаясь, отвечала, что она здорова и ежели выглядит плохо, то от погоды.
Лукерья стала самой любимой няней Мишеньки. С ней ребенок делился своими первыми впечатлениями. Она ухаживала за дитятей, как за своим, нежно и ласково. Лукерья неотлучно была при своем питомце, баюкала его, одевала, кормила, играла с ним, когда Христина Осиповна болела или отдыхала. И все Лукерья делала безропотно, охотно и терпеливо.
Несколько лет прожила она в барском доме и никогда не имела неприятностей от строгой своей хозяйки, хотя трудно ей было очень. Но Арсеньева всегда с доверием относилась к Луше и считалась с ее мнением.
Все же остальные няни менялись. Взятая в Москве Анна Максимовна пробыла недолго: муж ее вернулся с войны без ног и увел ее в соседнюю деревню на жительство, впрочем, обещал ее отпускать, ежели понадобится. Арсеньевой нравилось, что Анна Максимовна умела собирать лечебные травы, делать муравьиный спирт, могла перевязывать порезы и заговаривать кровь и зубные болезни. Арсеньева предупредила, что будет посылать за Анной Максимовной в случае надобности, и даже хотела купить ее у помещика с семьей, но Анна Максимовна умоляла оставить ее в родных местах с мужем и разрешить являться в Тарханы, как только за ней пошлют.
Миша помнил, как пришел муж Анны Максимовны на костылях. Увидев его, Анна Максимовна ахнула.
— Ах ты, господи! Что они с тобой сделали? — запричитала она.
— Еле приполз за тобой. Долго шел, ох, долго! Пойдем теперь в деревню к нам, на поправку…
— Вот и не знаешь, где найдешь, а где потеряешь… Эх, на войне теряют-то больше, чем находят.
Вокруг него собрались дворовые, принесли поесть каши с квасом, спрашивали:
— Поди, на войне жутко было?
Он присел на пень, отдохнул и стал рассказывать:
— Какое там жутко! Не до страху уж тут, когда скомандуют «пли!» — точно море все всколыхнется, кругом туманом подернет, пушки палят, земля дрожит. Вдруг слышим: «В штыки!» — и пошло, пошло! Сердце так и тукает, точно выскочить хочет… — И стал Степан Петрович рассказывать, как он был ранен в Бородинском сражении.
После отъезда Анны Максимовны Мишенька остался на руках Лукерьи Шубениной, под строгим надзором Христины Осиповны и бабушки. Дядька Андрей Соколов не расставался с ребенком, потому что мальчик плохо ходил и его приходилось носить на руках. Эти четыре человека бессменно находились при нем в детстве, ездили с ним во все путешествия, а при бабушке все время находилась Дарья Куртина; другие же горничные менялись, потому что никто не мог угодить Арсеньевой.
Живя в Пензе, Лукерья Шубенина мечтала о возвращении в Тарханы. Она недавно родила, у нее взяли ребенка и с первой оказией увезли в Тарханы. Трудно было Лукерье нянчить Мишеньку эту зиму; хорошо еще, что Андрей Соколов его все время носил на руках. Он легко поднимал мальчика; привыкнув к деревенской работе, он считал пустячным делом носить ребенка целые часы подряд.
Андрею очень нравилась жизнь в дядьках — и еда получше, чем в деревне, и везде брали с собой ездить, а самое главное, он искренне привязался к ребенку. Ему было лет двадцать с небольшим, и он не знал, куда девать свою силушку. Лицо Андрея, с постоянно добродушной улыбкой, то успокаивало, то раздражало Арсеньеву, но вскоре все так привыкли к Андрею, что даже суровая Даша Куртина стала к нему благоволить.
Впрочем, Арсеньева рада была думать о чем-нибудь постороннем, выдумывать себе дела, которые заполняли бы ее день. Так, заметив, что Миша больше всех игрушек любит чертить по полу, она распорядилась сделать низкую черную доску, на которой он мог рисовать, и мальчик долгие часы занимался, вычерчивая мелом и стирая свои рисунки.
В Пензе Арсеньева часто виделась с семьей сестры своей Натальи Алексеевны. Ей понравились новые семейные портреты в ее доме, которые писал маслом художник-самоучка. Вскоре она решила заказать портрет внука, и тотчас же послали за художником. Когда он вошел в гостиную, то увидел, как бабушка, сидя в креслах, вышивала бисером по канве, а внучонок, в своем детском светлом платьице, чертил на черной доске. Заметив гостя, Миша внимательно взглянул на него, не выпуская мелка из руки.
Художник восхитился ясным, задумчивым лицом ребенка и просил разрешения так и написать его. Он поставил Мишу возле окна, а доску поднесли к свету. Художник долго выписывал лицо мальчика, стараясь как можно более точно и похоже передать черты его. Наметил складки его младенческого платьица и в левой руке — развернутый свиток, на котором изображены непонятные письмена. Правая рука ребенка, с мелком в пальцах, была обращена к черной доске, исчерченной разными линиями и рисунками. Темные глаза ясно и спокойно смотрели перед собою, но художник придал детскому лицу недетское выражение, уловив минуту задумчивости.
Художник приходил писать портрет несколько раз. Однажды Арсеньева надела очки и внимательно стала рассматривать живопись:
— Руки похожи, очень похожи. Это ты подметил, что у него руки особенные. Личико тоже похоже, только он здесь выглядит отроком, а не трехлетним, даром что в платьице… На несколько лет ты вперед заглянул.
Для того чтобы Миша спокойно сидел, пока художник его портрет писал, бабушка рассказывала о своем детстве, но быстро утомлялась. Арсеньева вспомнила о бабке Агнии, которая рассказывала ей сказки в Тарханах, и велела ее привезти в Пензу.
Бабка Агния уже едва ходила и задыхалась, но в рассказах была неистощима и радовалась, что ее слушают. Ей велели вспомнить какую-нибудь детскую сказку, и она начала про Еруслана Лазаревича:
— Еруслан Лазаревич сидел сиднем двадцать лет и спал крепко, но на двадцать первом году проснулся от тяжкого сна, встал и пошел… И встретил он на дороге тридцать семь королей и семьдесят богатырей, и побил их, и сел над ними царствовать…
Сказка понравилась. Миша слушал очень внимательно. Однако, когда старуха окончила свое повествование, Миша самолюбиво спросил:
— А сидень — это как я?
Все переглянулись, перепугались: а вдруг он истолкует сказку как намек.
Однако Миша отвлекся и сказал:
— А я хочу рисовать, как ты!