сад остались заброшены; окна в доме заколочены. И никто дома не покупал, а место было хорошее. Все боялись.
Играли раз в саду днем ребятишки и распустили слух, что в бане видели чертей, банных анчуток, кикиморами что прозываются. Мохнаты телом они, говорят, а голова бритая… Стонут… Стон в бане многие соседи слышали, особливо бабы да девки. И пошла про баню дурная молва, и ходить садом ночью боятся. Один печник — кутила был, сорвиголова такой. «Эх, говорит, а я не боюсь!» — и пошел в баню первый. Сунул веник в пар, глянул, а он весь в сосульках! Как напужался он, бросил веник да с полка нагишом домой! «Теперь верю, говорит, что черти в бане-то живут!» И рассказал, как в горячей бане мороз его одолел. Сходили за его рубахой и штанами, принесли, а они все в лепестки изорваны. Так все и ахнули.
С той поры баню забросили, а дом кто ни купит, с год проживет — покойник в семье. Так года четыре продолжалось, пока не купил строение плотник. Он сломал и дом и баню, все по бревнышкам перебрал, все заново построил, и с того времени как рукой сняло — стал жить, как все люди.
Выслушав эту сказку, Арсеньева переспросила:
— А ежели сломать и дом и все вещи сменить, разве что переменится?
— А как же, матушка барыня, рази не знаешь? Известно, ежели дом новый построить и вещи новые поставить, так жизнь новая явится. Потому — каждая вещь руку своего владельца знает…
Арсеньеву заняла мысль: а что, ежели ей, следуя народному поверью, сломать старый дом, где произошло столько несчастий? Действительно, входя в тарханский дом, она в каждой комнате видела вещи, которые принадлежали навеки ушедшим от нее людям, в каждой комнате мерещились ей знакомые голоса. Расставаться с имением ей не хотелось — все здесь было заведено, хорошее имение, доходное, жаль его покидать. Да и дом ломать жалко — он может простоять еще десятки лет, не только Мишеньке хватит, но и его детям. А вещи-то какие хорошие — сколько добра: и мебели, и посуды, и домашней утвари… Дорого будет стоить перестройка дома. Но ей казалось, что жить в старом доме она больше не может. Ночью, когда неподалеку воют волки, в комнатах мыши выползают из нор, а ветер гудит в печной трубе, ей мерещатся всякие страхи, и ей кажется, что она может сойти с ума, вспоминая прошедшее на каждом шагу. Что делать? Что делать? Неужели надо решиться сломать богатый барский дом и начать строить новый?..
Весной в Пензу к сестрице-предводительше Наталье Алексеевне приехал Юрий Петрович Лермантов; он жаловался, что в течение всей зимы не мог разыскать своего сына. Несколько раз он был в Тарханах, но там толком ему никто ничего не сказал. Шли слухи о том, что его увезли в Москву, но и там он не мог его разыскать. Наконец соседи сказали, что ребенок в Пензе. Наталья Алексеевна, конечно, знает, где он.
— Дался тебе этот ребенок! — с возмущением парировала Наталья Алексеевна. — На что он тебе? Ребенок в надежных руках, единственное утешение последних дней одинокой, больной, несчастной старухи…
Но Юрий Петрович перебил защитницу Арсеньевой:
— Помилуйте, какая же она старуха? Ей и пятидесяти еще нет! Может прожить еще лет двадцать свободно…
Но Наталья Алексеевна сказала, боясь повредить интересам своей сестры, что она просит Юрия Петровича зайти к ней завтра, а сегодня пусть он избавит ее от запутанных семейных счетов. Юрию Петровичу было обещано свидание с сыном.
Когда он в назначенное время пришел к Столыпиным, в гостиной собрались не только дамы, но и несколько мужчин: брат Афанасий Алексеевич, муж Натальи Алексеевны — Григорий Данилович, еще бывший тогда предводителем пензенского дворянства, а главное, присутствовал пензенский губернатор Михаил Михайлович Сперанский.
Свидание с сыном в таких условиях было тягостно Юрию Петровичу. Он взял сына на руки и крепко расцеловал его, но все это происходило на глазах у столь многочисленных зрителей! Все молчали и с интересом наблюдали за каждым его движением.
Ребенок своей непосредственной радостью смутил всех, и свидание это могло бы закончиться примирением, ежели бы все присутствующие честно решали дело. Но неожиданно раздался громкий плач Арсеньевой, и все обернулись в ее сторону. Она положила голову на ломберный стол, стоявший у кресла, и все тело ее колыхалось и вздрагивало от рыданий.
Ребенок невольно оторвался от отца и поспешил приласкаться к бабушке, желая ее утешить, а она страстно схватила его на руки и стала жаловаться, что отец хочет отнять единственное сокровище ее на старости лет, что Юрий Петрович не имеет совести, отбирая у нее Мишеньку в то время, когда ей так мало осталось жить! Она всхлипывала, указывая на свою седую голову, жаловалась на болезни — словом, представление началось, и все насторожились.
Юрий Петрович, обходя вопрос о самочувствии тещи, спросил прямо, после нескольких словесных реверансов, сколько ей лет. До сих пор он никогда не задавал ей этого вопроса, потому что ему и в голову не приходило интересоваться ее годами. Но он полагает, что ей не может быть слишком много, раз ее брату Афанасию Алексеевичу и сестрице Наталье Алексеевне еще нет тридцати.
— Но это младшие, — с апломбом возразила Арсеньева, — а я самая старшая! Мне пятьдесят семь лет! Я была старше своего мужа и скрывала от него свои года…
Общее замешательство стало явным.
Юрий Петрович сердито сказал:
— Простите, но это какой-то новый фокус. Разница в тридцать лет между братьями и сестрами невозможна.
Но Арсеньева в неистовстве твердила, что это истинная правда, что у ее отца было очень много детей.
Юрий Петрович с возмущением перебил ее:
— Я всегда слыхал, что в семье Столыпиных шесть братьев и пять сестер, а про многих других детей знали бы все в губернии. Где же они? — спросил он со смехом.
— Были! — вдохновенно импровизировала Арсеньева. — Раз говорю, значит, были. А где они?.. — Она задумалась. — Где они? Ты спрашиваешь, где они?..
Общее внимание напряглось до крайности.
— Умерли они, умерли еще в младенчестве, а маменька моя так огорчалась этим, что никому не говорила. А я самая старшая осталась, и зачем я живу, неизвестно. Хотела было Мишеньку воспитывать, единственное мое утешение, наследником своего имения сделать, но и то мне, видно, не удастся!
И Арсеньева снова зарыдала.
Все молчали, ожидая, что она еще скажет.
Юрий Петрович оглянулся, ища поддержки у присутствующих. Но лица их были каменными, и он понял, что все они будут поддерживать Арсеньеву и любую, даже самую наглую ложь объявят истиной, только чтобы выгородить «своего человека».
— Пятьдесят семь, а не сорок? — спросил Юрий Петрович вспылив. — Вам пятьдесят семь? Клянитесь, иначе я не поверю!
Арсеньева побледнела и забормотала, что из-за таких пустяков клясться не стоит, что Юрий Петрович может поехать в Тарханы и наблюдать, как она будет записывать свой возраст перед исповедью.
— Ах, раз так… — в неистовстве воскликнул Юрий Петрович. — Тогда мне придется действовать иначе!
— Вы слышите? — крикнула Арсеньева басом. — Он угрожает мне!
Лицо Юрия Петровича налилось кровью, и он оттянул пальцем воротник, который стал его душить.
— Будь проклят тот час, когда я встретился с вами! — задыхаясь, прошептал он, махнул рукой и, не прощаясь ни с кем и не глядя на рыдающего сына, выбежал из комнаты.
Через несколько дней Арсеньева с внуком выехала в Тарханы, объявив, что она желает говеть дома. Перед причастием, когда дьякон в первую очередь записал поручицу Арсеньеву с внуком, то на вопрос, сколько ей лет, она ответила: «Пятьдесят семь». Дьякон не придал этой записи особого значения, и с тех пор каждый раз, бывая у причастия, она прибавляла себе по одному году. Арсеньева ввела этим в заблуждение многих исследователей биографии Михаила Юрьевича Лермонтова, и благодаря этому на могиле ее до сих пор значится, что она умерла восьмидесяти пяти лет, тогда как на самом деле ей было