ЛАТВИЯ
— Я американец!
Он повторял эти слова уже столько раз, что они начали терять всякий смысл даже для него самого. Он выкрикивал, шептал, говорил их размеренно и спокойно или выл как дикий зверь. Он кричал на всех известных и даже неизвестных ему языках: английском, итальянском, немецком, французском, русском, литовском, еврейском, польском. Но его не слышали, потому что его вопль, его слова тонули в общем потоке других слов, в этом разноязыком, разъяренном море. И хотя охранники носили форму русской армии, лица их больше напоминали монголов, и только Господь ведал, какой язык понятен им.
Он продирался сквозь тела, преграждавшие ему путь, расталкивая их и отбрыкиваясь.
— Я американец!
Но ветер бесследно уносил его слова.
В этом мире они ничего не значили, потому что он, американец, был всего лишь одним из многих заключенных, ничем не отличающихся друг от друга. Они находились теперь в лагере, а значит, в полной власти у Красной Армии. Этот хаос грязных изможденных тел в серых лохмотьях был окружен кольцом колючей проволоки. А за оградой простирались зловещие поля, опустошенные отступающими нацистами.
Мир изгоев казался пропастью, гиблым местом, где обитали сирые, беглые, несчастные. Миллионы жизней, перемолотых жерновами войны и разбросанных по всей Европе за эти шесть бесконечных лет. Это был мир нравственного падения и голода, где полное безразличие давно уже вытеснило всякое сострадание и нормой считалась жестокость.
Но даже здесь был особый страх, перед которым все остальное меркло и казалось ничтожным. Это был страх эвакуации в Литву, Латвию, Эстонию, Польшу, Чехословакию, Венгрию, Югославию или Румынию. Страх быть отправленным назад, в сталинские владения, недавно отвоеванные у Гитлера, страх оказаться за «железным занавесом», который уже успел опуститься над половиной Европы. Такая участь казалась пострашнее судьбы обычного заключенного в лагере беженцев, ибо означала полное, абсолютное уничтожение.
Он знал, что, если сейчас упустит свой последний шанс, судьба раздавит его. Впрочем, это знал не только он, об этом догадывался здесь каждый.
—
—
Ведь у него помимо слов было что-то более существенное.
У него были бумаги.
Бумаги, которые удостоверяли, что его действительно зовут Джозеф, он американец и не имеет ничего общего с этим адом.
Сейчас Джозеф был у самой кабины, глаза блестели, каждый мускул изможденного тела вибрировал от напряжения и нечеловеческих усилий. Одной рукой он схватился за ручку дверцы, подтянулся и сделался чуть выше всех этих тел, и голос его уже не могли заглушить другие голоса.
Чиновника это явно испугало. У человека на подножке был ухоженный вид, нафабренные усики, нос «картошкой» и пухлые губы, — словом, само воплощение порядка. Вот оно — Спасение. Все эти полки вокруг только портили дело. Взгляд Джозефа и взгляд чиновника встретились на мгновение.
Чиновник отвел взгляд. Его круглое лицо выражало одновременно замешательство и беспокойство. Он протиснулся в машину и попытался закрыть дверь.
Но Джозеф так вцепился в ручку, будто от этого зависела вся его жизнь. Толпа смяла престарелую пару, и Джозеф повис теперь в воздухе, как полураспятый Христос, но руку с бумагами он успел поднять вверх.
Мотор кашлянул и завелся, выбросив в воздух выхлоп. Паника усилилась. Все набросились на Джозефа, пытаясь отодрать его руку от дверцы. Он отбивался как мог, размахивая бумагами.
Кто-то со знанием дела нанес ему удар палкой по почкам — это подоспела охрана. Только она могла так действовать. Ужасная боль парализовала Джозефа, у него перехватило дыхание, в глазах потемнело, кричать не было сил, но Джозеф, не выпуская ручку дверцы, в последний миг сумел забросить в кабину свои бумаги.
Он бросил их, прекрасно сознавая, что тем самым он выбросил, может быть, большую часть своей жизни, единственную вещь, которая хоть как-то могла подтвердить существование его призрачной личности. Может быть, он швырнул с бумагами свою последнюю надежду на избавление от этого ада. Он бросил бумаги как последний шанс в его жизни.
На этот раз удар палкой пришелся по шее. Было ясно, что это конец. Джозеф упал на землю и пополз по грязи, прекрасно сознавая, что если он не будет шевелиться, то сапоги русских просто сломают ему ребра и останется только умереть.
Он поставил на смерть. Поставил и проиграл. У него уже не осталось чувств. Он израсходовал все.
— Подождите.
Голос прямо над Джозефом произнес по-русски:
— Вот этот. Притащите его сюда.
Джозефа схватили и поволокли. Он попытался поднять голову, его глаза остекленели.
— Это твои документы?
Чиновник из Москвы открыл дверцу кабины и стоял сейчас на подножке, держа в руке бумаги. Потом он спрыгнул вниз и очутился рядом с Джозефом. Охранники уже гнали серую массу обездоленных назад в ворота, за колючую проволоку.
— Это твои документы? — вновь спросил чиновник. Джозеф кивнул в ответ, он по-прежнему не мог говорить.
— Так ты американский солдат? Джозеф кивнул еще раз, и на его изможденном лице выразились одновременно боль и радость. Чиновник все понял. Он понял!
— Джозеф Красновский?
— Да, — выдавил Джозеф.
Чиновник придвинул круглое лицо вплотную к Джозефу, и в глазах его мелькнуло сомнение.
— Тогда скажи что-нибудь по-английски, — скомандовал он.
— Я американец. Вы можете сами убедиться даже при этом свете, — закашлявшись, он не смог дальше говорить и согнулся почти вдвое. Солдаты заставили Джозефа выпрямиться. Приступ кашля был настолько сильным, что на лбу и на шее у него выступили вены. Болезнь сидела в нем уже давно, и он знал, что это — пневмония. Чиновник откинулся назад, с отвращением вытирая слюну со своей новенькой шинели. В нерешительности он смотрел то на пачку грязных бумаг, то на этого человека дикого вида, стоящего перед ним, и явно не знал, что же делать.
Из-за кашля Джозеф так и не смог произнести ни слова, а сказать ему хотелось многое — ведь вся его жизнь висела сейчас на волоске.
Но чиновник принял наконец решение и сунул бумаги Джозефу.
— Хорошо, — обратился чиновник к солдатам, — запихните его в фургон вместе с остальными.