— Вот-с, сударь, — вежливо сказал курьер, вынимая мундштук изо рта, — когда, стало быть, выйдете вы из сего города, то возьмете дирекционную линию… э-э, направление, стало быть, на…
И он стал выписывать в столбец названия деревень, местечек, городов. Все их предстояло миновать Василию до того, как увидит он русскую пограничную заставу.
Курьер морщил лоб, попыхивал трубкой. И писал, писал, цепляя пером за бумагу и брызгая чернилами.
Чуть не полгода пробирался Василий Туретчиной, румынскими и польскими землями. Шел он через горы и пущи, твердыми каменистыми дорогами и пыльными трактами. Шел мимо бедных деревенек и роскошных усадеб, мимо колодцев с распятиями и шинков, засиженных мухами…
Лежала уже зима, по счастью, сиротская, когда гусар-пограничник доставил в Киев Василия Баранщикова. Слушая его рассказы, киевские баре разинули рты, а губернатор так растрогался, что отвалил Василию пять рублей на обновы и дальнейший путь. Василий, не мешкая, продал изодранное греческое платье, оделся и обулся по-зимнему, да и был таков.
А в феврале 1786 года он увидел заснеженные берега Оки и Волги, увидел кремль, лабазы и строения родного Нижнего Новгорода и, задыхаясь от волнения, перешагнул порог своего дома.
Жена и двое ребятишек недоуменно и испуганно взглянули на худого, обожженного нездешним солнцем человека, который столбом стоял посреди горницы, не произнося ни слова трясущимися, обметанными, как в жару, губами. Наконец он назвал себя, и, хотя голос у него был сиплый, измененный волнением, жена признала Василия, заплакала в голос и бросилась к нему на шею.
А вечером пожаловали гости. Бородатые и сумрачные, они расселись, заворотив длиннополые кафтаны, расправили бороды и загудели по-шмелиному. И Василий померк, слушая неторопливые их речи, глядя на непроницаемые, волчьи их лица. Что и толковать, не с добром пришли давние знакомцы Баранщикова — купчишки нижегородские. Нет, не с добром. Пришли долги требовать. Долг-то, он платежом красен. А Василий был должен им за кожевенный товарец, за тот самый, что возил в Ростов, на ярмарку.
На другой день еще хлеще. На другой день вытребовали Баранщикова в городской магистрат. Отцы города слушали Василия, елозили, звеня медалями, на дубовых стульях. Ах, ах, жалели они земляка, какие муки-то, бедняга, принял, шутка ль сказать! И, повздыхав, покачав головой, объявили: если бы, мол, не казна, спросу бы-де с тебя, Василий, не было, ан казна-то, сам знаешь, крепко царство казною, вот, стало быть, за шесть годов подать надобно матушке государыне платить.
Ни купцам-кредиторам, ни матушке царице платить Василию было, конечно, нечем. Значит, что же? Значит, садись, россиянин, в кутузку. И сел Баранщиков в кутузку на радость острожным вшам.
Сидел он сиднем, а жена его тем временем продала дом, перебралась с ребятишками к чужим людям. Деньгами, вырученными за дом, уплатила она часть долгов. И все-таки оставалось за мужем еще около двухсот рублей, а раздобыться ими было что ключ со дна моря достать. И отцы города, повздыхав, приговорили должника к казенным каторжным работам в соляных варницах славного города Балахны. Надвинулось на Василия нечто такое, что было, пожалуй, пострашнее прежних бед.
Тут-то и надумал Баранщиков попытать счастья в Санкт-Петербурге. Магистрат смилостивился, отложил исполнение приговора, дозволил ему ехать в столицу.
Как и шесть лет назад после злополучной ярмарки, приехал Василий в Питер вешней порой. Ничего как будто бы и не изменилось в Северной Пальмире. Разве только вот вознесся на скале чудный памятник ее основателю да несколько подвинулась стройка Исаакиевского собора.
У подъездов дворцов умасливал Василий лакеев и швейцаров, проникал в хоромы к большим барам, и скоро слух о необыкновенных и горестных странствиях нижегородского торговца пошел гулять по гостиным петербургских вельмож. А вельможи тщились казаться просвещенными европейцами, просвещенному же европейцу надлежало быть человеколюбивым, и вот в дырявые карманы Василия Баранщикова закапали золотые монетки. Его сиятельство жертвовало столько-то, его превосходительство — столько-то. И старались, пыжились друг перед другом, а на Василия-то Баранщикова уже гостей приглашали, как на диковину какую…
Красным летним днем прикатил Василий из Санкт-Петербурга в Нижний Новгород. И эта правдивая история, история, в которой нет ни капли вымысла, заканчивается, как сказка: расплатился Василий с долгами, с податями, да и зажил себе своим домом, своей семьей.
КОЛЬЦО МОРЕЙ, ИЛИ ПРИКЛЮЧЕНИЯ ЧЕТЫРЕХ ЯПОНЦЕВ И ОДНОЙ РУКОПИСИ
Капитан Хэйбей набрал шестнадцать соленых душ. На «Вакамия-мару» погрузили рис, и судно вышло из Сендая в Эдо.
Прошли все сроки, а в Эдо оно не пришло. И не только в Эдо. «Вакамия-мару» не видели ни в одной из бесчисленных гаваней Страны Восходящего Солнца. Оно исчезло.
Минуло много лет. И вдруг — это случилось в 1804 году — несколько моряков с «Вакамия-мару» появились в прекрасной бухте Нагасаки. Их привез большой, о трех мачтах, чужеземный корабль, над которым реял неведомый флаг — белое полотнище, перекрещенное синими, как море в полдень, полосами.
Удивительный рассказ бывших подчиненных капитана Хэйбея записали японские чиновники. И получилась рукопись в семь томов, в тысячу пятьдесят четыре страницы. Ее назвали «Канкай ибун». И эту рукопись, в свою очередь, постигла удивительная судьба.
Итак, летом 1793 года «Вакамия-мару» шло в Эдо. Поначалу все складывалось хорошо, и капитан Хэйбей, навигатор опытный и старый, поглядывая на океан, мурлыкал себе под нос старинную песню о волнах и ветрах.
А потом волны и ветры сыграли с кораблем худую шутку. Надвинулся тайфун, заревела буря, и «Вакамия-мару», маленькое судно, груженное белоснежным рисом, потеряло руль и мачты. Японские моряки были неробкие парни. По меткому их слову, они выставили против урагана собственные лбы. Но, как ни были крепки эти лбы, парусов они не заменили, и судно оказалось в полной власти Великого океана.
Пять месяцев океан испытывал экипаж капитана Хэйбея. Пять месяцев экипаж капитана Хэйбея уничтожал запасы риса и утолял жажду дождевой водою. Океану наконец до смерти надоело упрямое суденышко, и он вышвырнул «Вакамия-мару» на угрюмый островок в Беринговом проливе.
На острове обитали алеуты и русские. Они приняли японцев радушно, и моряки зажили под одной крышей с людьми, о которых прежде слышали мало лестного.
Между Россией и Японией тогда не было дипломатических отношений, и моряки с «Вакамия-мару» не надеялись увидеть вновь свою родину. Впрочем, возвращение в отечество не сулило им ничего доброго: подданным военно-феодальных диктаторов страны Ямато под страхом смертной казни запрещалось покидать пределы Японии. И, может быть, не одни пережитые злоключения, но и горестные думы о будущем свели в каменистую и жесткую могилу капитана Хэйбея, старого служителя моря.
А вскоре после кончины капитана за японскими моряками пришел русский парусник. Он доставил их в Охотск. Но и там, в маленьком городке, где жили рыбаки, ссыльные и каторжники с солеварен, японцы пробыли недолго: их затребовали в Иркутск. Зачем? Почему? Кто знает…
А уж в Иркутске обосновались они напрочно. Сибиряки отнеслись к японцам по-хорошему, помогли им обжиться, обзавестись лодкой, снастями, одеждой. И потекли годы: летом рыбачили японцы на славном Байкале, зимы коротали в Иркутске.
И вдруг в марте 1803 года судьба их круто переменилась. В Иркутск прискакал царский фельдъегерь: японцев желал видеть сам государь император.
И вот уж мчатся они тысячеверстным Сибирским трактом. На почтовых станциях петербургскому гонцу без задержки меняют лошадей. Вперед, вперед! Заливаются колокольцы, всхрапывают, запрокидывая головы, кони, гремят мосты. Вперед, скорей…
В Петербурге, в богатом доме у Невы, ждал японцев министр коммерции граф Румянцев. Дело-то было