моха. Он пускал отобранную пару канареек в коробку, они приводили гнездо в порядок, и — пожалуйте! — через три недели самочка клала пять бледно-зеленых с красно-бурыми пятнышками яичек. Около двух недель она высиживала птенцов, и появлялись голенькие крошки.

— Ах какая прелесть! — откровенничал комендант, все более и более превращаясь в человека. — Как подрастет молодежь, сейчас всех в клеточку и повесишь рядом с опытным кенарем. Учись, детка, пой, радуй сердце! — Он махнул рукой подошел к сверкающему окну и опустил голову. — Душа болит! — промолвил Константин Егорович со скорбью. — Уехал на три дня по делам. Ночью где-то лопнула труба парового отопления. В комнатах стало холодно. Я просил домашних: следите за температурой, будет падать — немедленно включайте электропечь. А они все спали, и мои птицы погибли! — закончил он со слезами в голосе.

Я ему посоветовал завести новых. Он объяснил, что два раза доставал канареек, сажал в коробку с гнездом, а они сидели, как чучела. Я пообещал потолковать с Савватеевым, помочь, и комендант с жаром пожал мне руку. Он отпер свой стальной ящик, достал из него связку ключей, печать и пригласил меня идти за ним. Вскоре он, я, дежурная и делопроизводитель поднимались по лестнице. Делопроизводитель снял с двери мастерской сургучные печати, а комендант предупредил меня, что их целость ежедневно проверялась.

И вот я последовательно вынимаю из секретного ящика несгораемого шкафа, с полок все папки, газеты. Мало того, я раскрываю каждую папку, перебираю находящиеся в ней бумаги, вырезки из старых журналов. Комендант сидит посмеивается, а его сотрудники уверяют, что в декабре они проделывали то же самое. Наконец остается последняя небольшая пачка связанных бечевкой газет, я поднимаю ее и убеждаюсь, что под ней пусто! Я выдвигаю ящик стоящего в подсобной комнате столика, шарю в нем: ничего!

Комендант смотрит на меня, покачивая головой, потом делает знак своим сотрудникам, и все трое выходят в мастерскую. Они зажигают все до одной электрические лампочки, и при яростном свете аккуратно перебирают все, что лежит в ящиках семнадцати рабочих столов. Снова неудача! Остается стоящий в углу высокий зеленый платяной шкаф. Комендант трясет висящие в нем синие халаты, хмыкает себе под нос и хочет закрыть дверцу. Но я останавливаю его, беру наваленные друг на друга внизу шкафа фартуки, встряхиваю их, и к моим ногам звонко шлепается портфель из красной кожи.

Я поднимаю его, пробую открыть, — он заперт. Я смотрю на изумленные лица коменданта, его работников и думаю, что, наверно, у меня такая же физиономия.

— Тайны мадридскою двора, — наконец изрекает комендант, ощупывая портфель, как слепой…

“Ну хорошо, — рассуждал я, — мастер Золотницкий получит нижнюю деку и таблички толщинок “Родины”. А разве не могло быть так, что портфель взяли из несгораемого шкафа, сняли копию с табличек, сфотографировали деку и снова положили портфель в платяной шкаф? И вот, когда Андрей Яковлевич принимается делать свою “Родину”, появляется деланный по тому же образцу инструмент. Ведь это произведет на старика такое впечатление, что, возможно, он не только заболеет, но и распростится с жизнью!”

Конечно, любой из подозреваемых мной людей мог вынуть портфель из одного шкафа, а потом сунуть в другой. Но все упиралось в неразрешимый вопрос: как сумел проникнуть вор в мастерскую сквозь запечатанную дверь, минуя сторожа и вахтеров.

Хотя мне в особенности не хотелось подозревать скрипача, я все же решил выяснить, где находился Михаил Золотницкий в течение тридцатого декабря, в то время, когда с его отцом случилась беда.

12. ЛЮБА РАЗОБЛАЧАЕТ СЕБЯ

Через день я встретил на Тверском бульваре Любу. Она была в своей беличьей шубке и в похожей на большой пушистый одуванчик шапочке. Мы пошли по бульвару. Покрытые снегом деревья стояли, как яблони в цвету, за ними, как луны, светили фонари. Все лавочки были заняты, и мы с трудом нашли пустую скамейку.

— Вы не представляете себе, — сказала Люба, — что было с Андреем Яковлевичем, когда он отпер свои портфель и вынул из него деку и таблички. Прижал их к груди, как ребенка, смеется, плачет и вас благодарит. Лев Натанович сказал, что завтра отправит свекра в санаторий. Большое вам, пребольшое спасибо! — И она поцеловала меня в щеку.

Мое сердце бешено застучало. Я сидел, сжав губы, и плохо понимал, что говорила Люба. Единственное, что я услышал: “Все равно свекру не будет покоя”. Собравшись с мыслями, я тихо спросил: почему же так? Оказывается, у Савватеева остановилась работа над книгой.

— Он не может выпустить книгу о “Родине” прежде, чем появится на свет скрипка, — успокаиваю я ее. — Это исследование, а не репортерская заметка! Я слышал отрывок из этой монографин о работе Андрея Яковлевича. По-моему, она будет понятна узкому кругу людей: скрипичным мастерам и скрипачам.

— Скрипачам? Моему Михаилу эти таблички вроде клинописи!

— Учился у отца, сам сделал скрипку и не разбирается?

— Вот и сделал такую, что даже поощрительной премии не дали!

— Зато теперь свое возьмет!

— Ну что вы! Я каждый день ему твержу, чтобы вместе с отцом работал. А он: “Я ему покажу — все закачаются!” Но выйдет, как в басне Крылова. Помните, лягушка хотела сравняться в дородстве с волом?

Любе стало холодно, она поднялась со скамейки и, взяв меня за руку, повела на боковую аллею. Дорожка заледенела, Люба стала кататься по ней словно на коньках и рассказывать о том, как знакомилась на катке с мальчиками. Потом она начала пенять на характер скрипача и на его привередливость.

Мы вошли в автобус, и она перешла на разговор о Вовке. У нее в голосе появились нежные нотки, уменьшительные словечки.

Казалось, на бульваре была одна женщина, а здесь, в автобусе, совсем другая…

Когда мы сошли на остановке, я сказал:

— Должно быть, между вами и Михаилом Андреевичем пробежала черная кошка.

— Обидел он меня. Вчера утром, за завтраком, устроил мне сцену ревности. Прямо Отелло!

— Отелло не так ревнив, как доверчив. Он — храбрый. Ревность же удел трусов, которые боятся потерять то, что им принадлежит!

— Вы знаете, к кому Михаил меня приревновал?

— К какому-нибудь музыканту?

— К вам, мой милый! Почему я так долго была с вами в аптеке.

— Вот тебе и на!

— Очень неприятно, что весь разговор слышал Вовка. Мальчишка нервный, впечатлительный.

Когда мы подошли к дому, Люба попросила не провожать ее до подъезда.

— Я позвоню вам, — пообещала она и быстро убежала…

Январское солнце выкатилось из-за облаков, заулыбалось, заиграло, как младенец после купания. Ошалелые воробьи стали прыгать, носиться, чирикать и, ероша свои перышки, купаться в снегу на подоконниках. Я поглядел сквозь заклеенные рамы на наш сад и увидел, что покрывший тополя иней переливается, сверкая, точно высокогорный водопад.

Я пытался смотреть на вчерашнюю встречу с Любой сквозь розовые очки. Потом подумал, что напоминаю того неунывающего художника, который сидел в кафе и, поглядывая в окно, зарисовывал старинный боярский дом. Он заказал официанту завтрак, тот ушел и пропал. Когда он вернулся, художник увидел, что официант оброс пышной бородой.

“Чудесно! — сказал ему художник. — Я надену на вас боярский кафтан и нарисую на фоне старинного дома…”

Я решил позвонить Любе по телефону, но номер все время был занят. Вечером мне принесли письмо, я вскрыл его, вынул записочку и прочитал две строчки:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату