подрабатывал хранителем ключа, то просто не знаю, как бы кормил семью. У многих уже вынуждены работать жены. Куда мы идем?
– В Советской России работают практически все женщины. А там капиталистов уж так приструнили и умерили…
– Я понимаю, что вы хотите сказать. Но ведь все, самую великую идею, можно довести до абсурда. Бросаться в крайности – это, согласитесь, в русском обычае. А мы инстинктивно придерживаемся золотой середины.
– Ну, дай-то вам бог. Просто я уже видел все это своими глазами и испытал на своей шкуре, а вы еще нет. Взять, к примеру, вот этот ваш дом. Представьте, что во имя торжества справедливости вашу семью загоняют в каморку под лестницей, а в остальных комнатах селятся человек тридцать…
Он огляделся. Потом посмотрел на меня.
– А… зачем?
– Во имя торжества справедливости, – повторил я. – Чтоб всем.
– Но ведь тогда получается, что те дома и квартиры, в которых эти люди жили раньше, останутся пустыми?
– А это вы будете объяснять негру-комиссару.
– Дом вообще-то не мой, – на всякий случай отрекся Нат. – Это наследство жены. Она у меня, знаете ли, из семьи с традициями. Чуть ли не на «Мэйфлауэре» приплыл ее прапрапракто-то. Знаете, Ник, – он еще раз огляделся, – мне иногда кажется, что «Мэйфлауэр» был посудиной покрупнее «Титаника». Жаль вот, айсберга ему не подвернулось под скулу…
– Вы так не любите свою жену? – удивился я.
– Упаси бог. Пат – ангел. Но вот ее родня…
– А мне как раз наоборот: страшно везло с родней, но совершенно не везло с женами. Так вы, Нат, получается, не потомственный хранитель?
– Как сказать… Мой дед был ключарем в Сан-Франциско. Но после великого землетрясения мы остались как бы не у дел. А у старого Эбнера, здешнего хранителя, сыновей не было, вот и пришлось ему смириться с безродным зятем… – он засмеялся. – Впрочем, Пат не в претензии, а больше мне ничего не надо. Вот и возникает у нас своя особая знать. Где вы еще найдете семью, в которой сошлись бы вместе две линии хранителей?
Я подумал и пожал плечами:
– Пожалуй, таких я больше не знаю.
– Дедушка Пат провожал в наш рум самого Эдгара Аллана По! Говорят, именно тогда он посетил Россию и встретился с вашим Пушкиным. Правда, что Пушкин тоже крупный поэт?
– М-м… Да. На мой взгляд, он сделал для русской литературы примерно то же, что Шекспир для английской. Встречался ли с ним Эдгар Аллан, я не знаю. Но пребывание мистера По в Петербурге отмечено полицейским протоколом…
– Опять пил, – сокрушенно вздохнул Нат. – Почему все поэты такие пьяницы, Ник?
– Не все, – сказал я.
– Тогда бабники.
– Негры-комиссары поставят вас к стенке, Нат, за такие слова. Мне запретили читать лекции матросам Балтфлота, когда я на вопрос: что вам помогает писать стихи? – честно ответил: хорошее вино и женщины.
– Так вы писали стихи?
– Был грех.
– Прочтите что-нибудь.
– Я не смогу перевести с ходу.
– Жаль. Через пятьдесят лет в Америке никакой поэзии не будет вовсе…
– Не расстраивайтесь так, Нат. Поэзия неистребима. Это как хороший ковер: чем больше его топчут, тем ярче узор.
Он посмотрел на меня. Снял очки.
– Теперь я без всяких стихов вижу, что вы поэт, Ник. Янки сказал бы: неистребима, как триппер. Хотите хорошего виски?
– Американского? – подковырнул я.
– Нет. В нашем погребе водится кое-что поприличнее кукурузного «Бурбона»…
Он оказался прав. Такое виски должен подавать
– Знаете, Ник, – говорил он чуть позже, когда бутылка опустела на треть, – стало принято считать, что у нас, в Новой Англии, чуть ли не колыбель мировой культуры. Действительно, снобов хватает. А по- настоящему поговорить, пожалуй, и не с кем… – он задумался. – Так вот, Ник. Есть у нас в Провиденсе редкостно образованный человек, но тревожит меня одно обстоятельство: как раз его образованность. Зовут его Говард Филлипс Лавкрафт. Живет уединенно, пишет страшные рассказы для дешевых журнальчиков, целые дни проводит в библиотеках и архивах. Пишет по ночам. Говорят, он почти не спит. И почти не ест. Об истории Провиденса он знает все. Понимаете – все. И об истории Старого города в особенности. Вплоть до даты забивания каждого гвоздя в каждом доме. Все сплетни, все легенды…
– И что? – спросил я.