Дождь косо рушился на землю, когда ровно без двадцати девять я отправился в Каррик. В то утро я впервые никого не встретил по дороге. И впервые, добравшись до города, зашагал в тот дом, которого изо всех сил избегал, — в Аптеку. Двое часовых стояли под дверной перемычкой, тщась спрятаться от ливня. Один подозрительно меня оглядел, но другой посторонился и открыл мне дверь.
— Утром можете пробыть у него два часа, — сказал он, — и днем еще два. Таково распоряжение.
Я поблагодарил и вошел, успев заметить хирургическое вооружение в витрине; довольно неприятное зрелище. Внутри глаза мои и ноздри трудились в гармонии. Один орган чувств уверил меня, что здесь и впрямь захолустная аптека с длинным деревянным прилавком, старомодной кассой, ящиками и высокими полками, где толпятся флаконы; с вертушкой, увешанной пыльными солнечными очками (в Каррике!); с проходом, который обрамляют микстуры от кашля, аспирин и шампуни. Другой орган чувств согласился: он учуял дезинфекцию, эфир, гвоздику и мыло.
И едва горьковатый душок — запах, чуждый любой аптеке.
Я прошел вглубь и взобрался по скрипучей лестнице наверх, один удар пульса за другим. Наверху я на секунду остановился, дабы успокоиться и заодно включить диктофон.
— А, Максвелл.
Голос меня так напугал, что я чуть не уронил машинку.
— Вы…
— Да. Айкен. Роберт Айкен. Приятно познакомиться. Теперь я его разглядел: он сидел на кушетке в темной
гостиной.
— Заходите и снимайте плащ. — Голос его был глубок и приятен — Айкен здоров как бык, и комиссар Блэр рассказал, что у аптекаря нет никаких словесных причуд, внушаемых ядом. Я не видел Айкенова лица — один лишь силуэт головы и редеющих волос на фоне окна. Снаружи виднелись деревья в Парке и Монумент. Я снял плащ и оставил его на перилах. — Садитесь в кресло. Там удобно, — сказал он. Протянул руку и включил торшер; затем выпрямился, и мы посмотрели друг на друга.
Я мгновенно заметил — как я мог не заметить? — до чего мы похожи, невзирая на разницу в возрасте. У него было то же худое лицо, такие же зеленые глаза, как у меня. Сегодня он даже оделся так же: белая рубашка с расстегнутым воротом, черные брюки, черные ботинки. Он понял, о чем я думаю.
— Да, я несколько раз видел вас из окна. Яблочко от яблони, сказал я комиссару. Он вам не передал? Вероятно, счел, что вам это не понравится. — У него была тяжелая челюсть и выступающие скулы, а когда он улыбался, даже улыбка его отчаянно напоминала мою. — Я сказал комиссару, что причина сходства в том, как мы на Севере Острова произносим слова. Произношение одинаково лепит наши челюсти.
Я улыбнулся, однако сообразил, что лишен громадного преимущества: он разгадает мои маски без труда, будто свои собственные. И в самом деле, как раз в этот момент он спросил, не желаю ли я кофе.
— Я только что пил, — ответил я, изо всех сил симулируя искренность; но он улыбнулся моему ответу: он увидел, как я боюсь пить все, что он предложит. Он сидел на кушетке, улыбаясь мне, нога на ногу, скрестив руки, и казался не человеком, обвиненным в гнуснейших преступлениях, но любезным добродушным хозяином, который старается не смутить гостя.
— Я не обижаюсь, Максвелл, — сказал он. — Я понимаю. Хотите перейти к делу — давайте перейдем к делу. Вы побеседовали с Анной, с городовым, с мисс Балфур, с доктором Рэнкином?
— Да, — сказал я.
— Дела движутся, — сказал он. — Но вы, должно быть, недоумеваете, что же тут происходит. — Он встал и принялся расхаживать перед кушеткой. — Все началось, как вам известно, давным-давно. Очень трудно говорить о прошлом: толком не понимаешь, когда позволительно счесть его прошлым. Отчасти подобно чернильному пятну на промокашке — не угадаешь, когда оно перестанет расползаться.
Он говорил, а я пытался разглядеть в нем его записанный рассказ. Я наблюдал Айкена во плоти и не видел злобы; если уж на то пошло, убийца он был весьма изысканный. Он глянул в окно и Парк за окном.
— Не слишком симпатичное место, правда?
Я решил, что он имеет в виду Каррик, сплюснутый тусклыми холмами и причесанный влажным холодным ветром; но, возможно, он говорил о мире в целом. Ответа он не ждал.
— И все же здесь учишься ремеслу. Когда-то это место славилось ремесленниками и Празднеством — комиссар Блэр передал мне, что вы прочли страницы о Празднестве Мистериум. Я послал их вам, поскольку, мнится мне, вам стоит знать: когда-то мы блюли великую традицию. Празднество отменили много веков назад — не знаю почему. Но даже когда я был ребенком, в Каррике проводили празднество попроще — зимнее. Быть может, с этого и имеет смысл начать. Да, я хочу начать с этого. — Он глубоко вздохнул. — Вы представляете, каково тут было во время празднества?
Дождь, туман или сне, «Олень» на празднество был набит. Фермеры с дальних окраин и даже гости из Столицы бронировали номера задолго до начала. Трейлеры и палатки артистов заполняли Парк.
Роберт все это любил: толпы; угрожающий скрип чертова колеса, что перекрывал гомон; карусельных лошадок, их шкуры глянцевитой краски и нахальные глаза; одержимого танцора; игровые кабинки с цыганами-зазывалами. И их дозволительное насилие: дети Каррика лупили колотушками плюшевых кротов, что выпрыгивали из нор; а то стреляли дробью и пускали стрелы в чучела уток и кроликов, маршировавшие перед ними. Каждый день наблюдали тренировки двух дряблых профессиональных боксеров: они возвращались каждый год, все дряблее и дряблее, но, вступая на ринг, в свою стихию, внезапно оборачивались грациозными смертоносными машинами.
И паноптикум тоже всякий год возвращался. В некоторых деревнях его запретили, но мужчины и мальчики Каррика обожали его. Отец Роберта ходил в паноптикум редко, но сына туда гнал. Смотритель был мускулистый цыган лет семидесяти; перед антрактами он обматывал грудь массивными железными цепями (аудитория могла попробовать их на крепость), а потом разрывал их, громко выдохнув и улыбнувшись. Затем поворачивал кран, вправленный в бутылочное дерево, и продавал сок. Говорил, что это волшебное дерево, он купил его в Австралии; однако сок очень явственно отдавал шотландским виски.
Роберт наглядеться не мог на остальные номера, что цыган привозил в Каррик: сиамские близнецы, мужчины, которые вместе плясали рил, а в конце поднимали одну на двоих куртку и показывали сплетенье плоти и артерий, что их соединяли, — сердце; толстяк, в перетягивании каната побеждавший трех напружиненных клайдсдейлских жеребцов; прекрасную француженку с восемью грудями (за отдельную плату зрители допускались в трейлер — самим пощупать ее экстравагантное уродство); и человек с острова Олуба, что в Южном море, с дикобразными волосами и налитыми кровью глазами — он глотал битое стекло и горящие сигареты.
Однажды цыган привез особое развлечение: человека-змею, который умел гадюкой свернуться в прозрачной банке или упаковать себя в средний чемодан. Роберт и прочие дети были потрясены. Но человек-змея припас для них фокус еще удивительнее: он умел сложиться вдвое и губами обхватить головку пениса. Аудитория бешено аплодировала, когда человек-змея показал, до чего легко он это проделывает; но сам он был печален, несмотря на свой изумительный дар.
Однако популярнее всех были два пожилых шахтера из Мюиртона, городка поблизости. Оба потеряли ноги в катастрофе, что убила и покалечила половину шахтеров города. Один лишился левой ноги, другой правой. Со временем они выяснили, что, уцепившись друг за друга, они могут ходить вместе, как один очень крупный человек с широким шагом.
Они уговорили хирурга сшить их тела сбоку. Искусственно превращенные в сиамских близнецов, они, казалось, были гораздо счастливее тех двоих, что родились соединенными. Роберт особенно любил одного артиста, который приезжал каждый год. То был худой длиннопалый человек. Он рисовал любого, кому хватало мужества позировать (никто ему не позировал дважды). Обычно собиралась толпа — понаблюдать, как он практикует свое ремесло. Несколько секунд он разглядывал лицо модели, затем молниеносно рисовал. Карандаш его раскрывал черты, которые модель не подозревала в себе или научилась прятать — временами отчаяние, временами тьму в душе. На одном празднестве художнику позировала жена Кеннеди. Когда он закончил, она ему попеняла, что женщина на портрете выглядит сумасшедшей.
— Это не правдивое изображение меня. Вас что — правда не интересует?