нужен!»
— Не делайте этого! По крайней мере, не сейчас, перед праздниками!
— Мы вынуждены. Я пригласила Раттнера сегодня после полудня и, когда он приехал, сказала ему: «Извините. Ваше сотрудничество с „Пол Пэррот“ прекращается. Аванс можете не возвращать».
— Ну зачем же так! Как он отреагировал?
— Разрыдался. Умолял о встрече с Джеймсоном. Я сказала, что мистер Джеймсон в Денвере, но он никак не хотел этому верить и все твердил: «Я знаю, что он У себя в кабинете. Ему нужна эта книга. Ему нужна правда о Вьетнаме». Дело дошло до крика и чуть ли не до скандала. Мне пришлось вызвать помощника, чтобы выставить его за дверь. Когда помощник увидел скандалившего Раттнера, то удивил даже меня своими словами: «Хотите знать, что сказал про вас Джеймсон? Так вот, он сказал, что только в кабаке вы — вдохновенный философ, а за машинкой вы полный осел Вот ваша рукопись, забирайте ее, проваливайте и больше не появляйтесь здесь. У вас был шанс, но вы про…ли его».
Выслушав этот отчет, я поняла, что мне надо срочно разыскать Раттнера и поддержать его в эту страшную минуту. Но неотложные дела требовали моего присутствия в издательстве, и, когда над городом опускались зимние сумерки, я подумала: «Бедный. Где-то он сейчас, тащится в потемках с рукописью, которая никому не нужна?» И у меня защемило сердце.
Впоследствии несколько человек говорили мне, что видели его в тот вечер бесцельно бродившим по городу и заходившим в аптеку, чтобы позвонить из телефона-автомата.
Сумерки уже опустились, когда он позвонил в «Кинетик», попросил меня и сразу же заплакал, как только я ответила ему. Я никогда не слышала, чтобы он плакал так отчаянно, и поняла, что это серьезно.
— Они сказали, что это никуда не годится, что я никуда не гожусь. Все рушится, кругом темно, и мне нужна ты. Больше, чем когда-либо, любимая, ты нужна мне.
Прежде чем я смогла ответить ему что-либо, он повесил трубку. Рассовывая рукописи, чтобы бежать к нему на помощь, я бросила взгляд на почерневшее небо: какой ужасный выбрали день, чтобы сказать человеку, что он конченый. За неделю до Рождества.
Выскочив на улицу, я остановила такси:
— Как можно скорее на Бликер-стрит.
Пока такси неслось на юг, мне ни разу не пришло в голову, что мне следует оставить Раттнера. Я думала только о том, как помочь ему справиться с этим сокрушительным ударом по его самолюбию. Он был прекрасным человеком, обладавшим замечательным умом, превосходившим даже Эвана Кейтера, и я любила его.
Подбегая ко входу в наш многоквартирный дом, я увидела привратника, собиравшего листы бумаги, которые оказались страницами «Зеленого ада».
— Что случилось? — закричала я, испугавшись, что Бенно попал под машину.
— Мистер Раттнер пришел, пошатываясь, но он не был пьян. Я сказал ему: «Вы теряете бумаги», — но он прошел мимо, не обратив на меня никакого внимания.
— Где он?
— Наверху.
Порывшись в кошельке и достав пригоршню денег, я отдала их привратнику.
— Соберите все бумаги. Они представляют большую ценность. — Сказав это, я подбежала к лифту и нажала кнопку вызова, чуть не плача, оттого что он так медленно опускался.
— Мы украшаем второй этаж, — объяснил привратник, подходя с охапкой грязных листов рукописи. — Рождество на носу, не забывайте.
Когда ленивый лифт доставил меня наконец на наш этаж, я бросилась к двери, быстро повернула ключ и вбежала в квартиру, где на персидском ковре лежал Брюс, залитый кровью. Острым кухонным ножом, которым я однажды чуть было не ударила его, он дважды пытался попасть себе в сердце, но оба раза нож прошел мимо. И тогда, испытывая, наверное, ужасные мучения, он глубоко вогнал его в адамово яблоко.
После похорон, когда я была вынуждена искать жилье поближе к работе, ибо родители Брюса без предупреждения продали его квартиру и мне пришлось оставить ее, в моей душе стали происходить некоторые метаморфозы. Теперь, когда к «Нечистой силе» вместе с тиражом в восемьсот тысяч пришел феноменальный успех, моя жизнь подошла к рубежу, требовавшему принятия многочисленных решений. В свои тридцать шесть лет я была теперь одним из ведущих редакторов Нью-Йорка, способным перейти в любую компанию по своему выбору, при условии, что вместе со мной туда отправится и Лукас Йодер. Я участвовала в работе различных комитетов, где обсуждались издательские проблемы и где молодые писатели ловили мой взгляд. Порой мне казалось, что на их месте — Раттнер, у меня начинала кружиться голова, и я спрашивала себя: «Что со мной происходит?»
Мои метаморфозы принимали удивительный оборот. Задумываясь всякий раз о Раттнере с Йодером, я обнаруживала, что, хотя последний и стал, по определению публицистов, «одним из самых удачливых писателей» и его ждут, очевидно, новые триумфы, меня никак не могут заинтересовать его мечты о том, какими будут его новые произведения. Его планы написания «Маслобойни», шестого в серии грензлерских романов, откровенно говоря, навевали скуку: та же схема, такие же слащавые персонажи, те же красоты немецкой Пенсильвании, те же вкрапления забавных диалектизмов. Мне иногда казалось, что я и сама могла бы написать такую книгу, если бы видела в ней какое-то общественное предназначение.
Что по-настоящему интересовало меня, так это идеи, высвеченные Эваном Кейтером и Бенно Раттнером, которые представляли себе роман как вещь взрывную, полную неожиданностей и откровений, необычных интерпретаций обыденного и простых объяснений того, что представляется странным. Я явственно видела безграничные горизонты, открывающиеся в тех книгах, которые мечтал написать Бенно, — произведениях, искрящихся живыми идеями, переполненных борьбой. Теперь в романе мне хотелось видеть не очередную поэму в прозе о грензлерской недвижимости, а объяснения тому, как такая разумная личность вроде меня могла потратить столько лет на такого самоеда и хлюпика, как Бенно Раттнер, оказавшись неспособной в конечном итоге помочь ни ему, ни себе. Размышляя над этой внезапной переоценкой своих ценностей, я говорила: «Продолжай в том же духе, Лукас. Ты такой обожаемый, такой надежный и застрахованный от острых ножей. В этот мир ты приносишь совсем немного смуты и чуть-чуть добра. Но при этом как ты был прав, Раттнер. Ты был прав каждый раз, когда мы спорили о книгах. Ты видел мир так, как никто из нас, и это погубило тебя. Ты мог живо вообразить себе роман, но не мог изложить это в шестидесяти тысячах организованных слов на бумаге».
Однажды ночью я в голос разрыдалась: «Если бы мне только удалось найти кого-нибудь с твоим воображением, Раттнер. Я бы отдала ему всю свою жизнь по капле, чтобы поставить на ноги и направить к сияющим вершинам».
Итогом этих отчаянных мыслей стал поступок, столь же странный, как в свое время у Раттнера. С помощью адвоката и сочувственно настроенного судьи я укоротила свою фамилию до Мармелл. Когда весельчак-судья поинтересовался: «Зачем это понадобилось такой милой девочке, как вы?» — я объяснила: «Я горжусь своей семьей и тем, что она дала мне, но мои родители и близкие уже ушли из этой жизни, а вместе с ними и большая часть моего прошлого. Я все хочу начать заново».
— С французской фамилией? А она поможет?
— Она лучше звучит. И, раз уж мы здесь, давайте заодно изменим мое имя на Ивон. Вы не можете представить себе, судья О'Коннор, как много в Нью-Йорке женщин с именем Шерл, все еврейки и все носят это имя. Я ненавижу его.
— Согласен, Шерл, — сказал судья. — Примите мои поздравления, мисс Ивон Мармелл.
— Я собираюсь зваться миссис, — заявила я, на что судья заметил:
— Если бы вы спросили у меня разрешения на это, то я бы вам его не дал.
Мы с судьей улыбнулись друг другу, и в тот же день я распространила объявление для всех, кого это могло интересовать: «Для удобства в деловых взаимоотношениях с сегодняшнего дня мое имя мисс Ширли Мармелштейн официально изменено на миссис Ивон Мармелл. Пожелайте мне удачи в новой жизни».