Серебряные браслеты снова зазвенели, когда она принялась вертеть в пальцах свой пустой бокал. Дон Ибраим и Удалец переглянулись, и экс-лжеадвокат заказал еще три бокала «Ла Ины», а на закуску несколько ломтиков копченого мяса. Не успел официант поставить на столик холодный херес, как Красотка схватила свой бокал и осушила его одним глотком. Мужчины отвели глаза, сделав вид, что ничего не заметили.
— тихо, надрывно пропела Красотка, в паузах облизывая губы, красные от помады и блестящие от влаги только что выпитого вина. Удалец, не глядя на нее, прошептал «Оле!», легонько пристукивая в такт ладонью по мраморной крышке стола. У Красотки Пуньялес глаза были темные, как в песнях, большие, трагические, сильно накрашенные и подведенные черным карандашом так, что казались просто огромными на худом лице со следами былой красоты к с завитком крашеных волос, аккуратно выложенным на увядшем лбу. Перебрав хереса или мансанильи, она, бывало, начинала рассказывать, что некий мужчина, смуглый, как зеленая луна[20], ради нее убил другого ударом навахи[21], как в ее песнях, и рылась в сумочке в поисках газетной вырезки, наверняка давно уже потерянной. Если эта история случилась на самом деле, это, должно быть, произошло в те времена, когда Красотка Пуньялес не сходила с афиш: юная цыганка, диковатая, вольная и прекрасная, восходящая звезда испанской песни. Преемница, как говорили, великой доньи Кончи Пикер. Ныне же, спустя три десятка лет после ослепительного мига славы, ее неудачи, ее грустная легенда и ее песни кочевали вместе с ней по заляпанным вином столам и третьесортным залам, где Красотка Пуньялес устало стучала каблуками о грязные доски сцены, развлекая туристов в рамках экскурсии «Ночная Севилья», включавшей в себя ужин и фольклорную программу.
— С чего начнем? — спросила она, глядя на дона Ибраима.
Удалец из Мантелете тоже оторвал глаза от стола, чтобы устремить их на человека, которого он почитал превыше всех в мире — после покойного тореро Хуана Бельмонте. Сознавая лежащую на нем ответственность, экс-лжеадвокат глубоко затянулся сигарой и дважды прочитал про себя названия блюд, написанные мелом на небольшой черной доске рядом со стойкой бара. Котлеты. Потроха. Анчоусы жареные. Яйца под соусом бешамель. Язык под соусом. Язык тушеный.
— Как сказал — и притом весьма верно сказал — Гай Юлий Цезарь, — начал он, сочтя наконец, что помолчал достаточно для того, чтобы придать больший вес своим словам, — Gallis est omnia divisa in partibus infidelibus.[22] Что значит: прежде чем предпринять что-либо, необходима оптическая рекогносцировка. — Дон Ибраим обвел глазами окружающую обстановку, как генерал, держащий речь перед своим штабом. — Визуальное обследование местности, если вы понимаете, что я имею в виду. — Он с сомнением поморгал глазами. — Вы понимаете?
— Аха.
— Да.
— Я рад. — Дон Ибраим провел указательным пальцем по усам, явно удовлетворенный моральным состоянием своего войска. — Я хочу сказать, что нам следует посмотреть на эту церковь и на все остальное. — Он взглянул на Красотку Пуньялес, чье благочестие было ему хорошо известно. — Разумеется, со всем почтением, с каким надлежит относиться к подобным священным местам.
— Я знаю эту церковь, — чуть заплетающимся языком проговорила Красотка. — Она очень старая и вечно в лесах. Иногда я захожу туда послушать мессу.
Как добропорядочная представительница фольклорного искусства, она была очень набожна. В свою очередь, дон Ибраим, хотя и признававший себя агностиком, уважал свободу вероисповедания. Заинтересованный, он поближе придвинулся к столу. Точная предварительная информация, читал он у кого-то — кажется, у Черчилля; а может, у Фридриха Великого, — есть мать всех побед.
— Что представляет собой священник? Я имею в виду того, кто служит в этой церкви.
— Такой, какие были прежде. — Красотка Пуньялес наморщила лоб и пожевала губами, вспоминая. — Старый, сердитый… Однажды выгнал туристок, которые зашли посреди мессы. Сошел с алтаря и, как был, во всем облачении, задал им перцу, потому что они заявились в коротких штанах. Это вам не курорт и не цирк, говорит, так что проваливайте. Так и вышвырнул их на улицу.
Дон Ибраим одобрительно покивал.
— Муж святой и достойный, как я вижу.
— Аха.
— Добродетельный служитель Церкви.
— Это уж точно, дальше некуда.
Дон Ибраим задумался. Потом, выпустив колечко дыма, понаблюдал, как оно тает в воздухе. Вид у него теперь был озабоченный.
— Выходит, нам придется иметь дело со священником, у которого есть характер, — заключил он уже менее одобрительно.
— Не знаю, как насчет характера, — отозвалась Красотка Пуньялес, — но мужик он колючий.
— Я так и понял. — Дон Ибраим выпустил еще одно колечко, но на этот раз оно получилось кривым и расплывчатым. — В общем, этот достойный служитель Божий может создать нам проблемы. Я имею в виду, воспрепятствовать нашей стратегии.
— Да не просто воспрепятствовать, а совсем провалить нам все дело.
— А другой священник? Этот молодой викарий?
— Его я видела всего пару раз: он помогал во время мессы. Такой тихий, скромненький. Вроде помягче старика.
Дон Ибраим посмотрел через окно на другую сторону улицы, где над витриной обувного магазина «Ла Валенсиана» болтались деревенские бурдюки для вина, подвешенные к краю навеса. Потом с внезапным тоскливым чувством перевел взгляд на лица мужчины и женщины, сидевших перед ним. В другое время он послал бы ко всем чертям Перехиля вместе с его заказом либо, что более вероятно, потребовал бы больше денег. Однако при нынешнем положении вещей выбирать особенно не приходилось. Он грустно оглядел густо накрашенные губы Красотки, фальшивую родинку, ногти с облупившимся по краям красным лаком, худые пальцы, сомкнувшиеся вокруг пустого бокала. Затем, переведя глаза левее, встретил преданный взгляд Удальца из Мантелете и закончил обзор собственной рукой, покоящейся на столе: в ней была зажата гаванская сигара, а рядом на безымянном пальце поблескивал перстень, фальшивый как Иуда, который время от времени ему удавалось толкнуть (у дона Ибраима их было несколько) за тысячу дуро какому- нибудь неосторожному туристу в одном из баров Трианы. Эти двое были его люди, почти что его семья, и он нес за них ответственность. За Удальца — в благодарность за его верность в несчастье. За Красотку — потому что экс-лжеадвокат никогда не слышал, чтобы кто-нибудь пел «Плащ ало-золотой» лучше, чем она, когда, только что прибыв в Севилью, увидел ее на сцене. Лично они познакомились уже гораздо позже, когда Красотка Пуньялес, постаревшая от выпитых рюмок и прожитых лет, выступала в очередь с другими в паршивеньком таблао[23], сама похожая на героинь песен, которые она пела своим надтреснутым, своим немыслимым голосом, от которого мурашки бежали по спине: «Волчица», «Романс об отваге», «Фальшивая монета», «Татуировка». В ночь их встречи дон Ибраим поклялся самому себе вырвать ее из тьмы забвения — только во имя Искусства. Ибо, несмотря на клевету севильской Коллегии адвокатов, несмотря на то, что писала местная пресса, когда его во что бы то ни стало хотели засадить в тюрьму из-за этого идиотского диплома, на который, в общем-то, всем было наплевать, несмотря на то, что ему приходилось заниматься чем угодно, чтобы заработать на жизнь, он не был ничтожеством. Дон Ибраим вскинул голову, машинально поправил цепочку часов между карманами жилета. Он был достойным человеком, которому не очень везло.
— Речь идет о простом стратегическом вопросе, — задумчиво повторил он вслух, больше для того, чтобы убедить самого себя, и ощутил на себе исполненные надежды взгляды своих товарищей. Селестино Перехиль обещал три миллиона, но, возможно, удастся вытянуть из него больше. Говорили, что Перехиль