Все есть Любовь.
Любовь - телесная испарина, шелушинки на голых локтях, натоптыши, морщины, катышки шерсти, оплевышки подсолнушков, седой волосок в багровой родинке на углу рта, под мышками опарыши, вросшие ногти, потертость и сыпь в промежности, пролежни и недержание.
Вот она Любовь.
Вилась Любовь Андреевна азиатским полосатым шершнем, полозом, плющом вокруг горячего черепа, вокруг Белого и Китай-Города, по кругам кладбищенских Пресненских садов, где сторожа и уборщики сгребали прошлогодние сорняки в кучу и долго, горько жгли.
Ограды и жестяные кресты ржавели, безымянные птицы кричали по ночам, рябина над могилами горела не ко времени и колокол Николы Угодника надтреснуто приветствовал напрасное воскресение над могилами.
Никто не встанет из Пресненского глинозема. Все пойдут на суд, а наши, старые московские люди так и будут лежать под горелыми кленами, в душном крапивнике, в октябрьском листопаде под холмиками-делянками меж лезущих друг на друга, как челюсти, облупленных оград.
Судьи нас побрезгуют разбудить, тем и спасемся от них в красный день, уклонимся от милосердия.
Плюнем в небо всей Москвой и не встанем.
Дай срок - Любовь распалит и укусит. Укусит и отпустит. Отпустит - настигнет. Настигнет - приласкает. Приласкает - выскользнет из пальцев, встанет в изголовье заполночь, нагнется и остро поцелует юношу в плоский сосок с татарским волосцем в порах.
Душно в ложе. Свечи трещали, нагар потек и закапал в медную чашку желто и жирно.
Кишмиш от тепла сморщился, скисло муторное тихое вино в грановитом бокале.
Плотно и тупо ухали в пыльные доски подмостков пятки дебелых актерок кордебалета.
Суета театральная катилась к антракту.
Любовь Андреевна прокралась в ложу на воровских плюшевых подошвах, склонилась над Кавалером, запустила руку под полу кафтана, в прорешку, сжала мягкое ноготками дотверда.
- Ах, ты моя душка! - зашелестела на ушко кромешным шепотом.
Кавалер из кресла вскочил, в барьер бархатный впился пальцами, побелел, но старуха предостерегла, усмехаясь:
- Люди увидят, сиди смирно, детонька. А не то до костей съем. Сегодня и всегда ты - моя невеста.
Кавалер, задыхаясь, глянул вниз. Прицелились на него из партера, из лож, с боковых скамеек - глаза растопыренные, московские, сосущие. Бинокли-ароматницы с флаконами для благоухания, полированные зрительные стеклышки, лица-яйца, глаза-блохи, рты-копилки. Никто на сцену не смотрел, не для балетов Москва в тесные места по субботам таскалась.
У Москвы глаза велики, востры, любопытны и липки. У Москвы руки в церковном золоте, как в гное, выкупаны. Москва и от мертвого не отступит, на миру Москва красна, гарью пахнет, акает и шепелявит, спереди - блажен муж, а сзади - вскую шаташася.
Извозчик выпивши, раздавит колесом на мостовой шавку или нищего - тут же плотно смыкается толпа зевак - все хотят быть первыми и смотреть на городскую быструю смерть досыта.
Не зарабатывать в Москву едут, не жениться, а на смерть и позор смотреть. Только в том никто не признается. Оттого и шипят на приезжих москвичи - не от скупости, не от ревности - а как псы над костью окусываются - как же, сколько вас тут на смерть приехало глазеть забесплатно, этак если все соберутся, нам, коренным, смерти не достанется ни костки, ни сустава, ни хрящика.
Кавалер под властью старухиной обратно в кресло рухнул, будто кости растаяли в мясе. Лицо оледенил от скул до лба. Намалеванный рот перекосился.
- Возьми бокал, - приказала старуха.
Кавалер сжал пальцами хрупкую ножку.
- Поднеси к губам, - приказала старуха.
Чокнули передние зубы о хрустальный край.
- Отхлебни медленно.