— Палку надо иметь, держать ее всегда при себе, но действовать ею отнюдь не смей.
— Это знаем, что-де именины без пирога, то сотский без падога. Пойду вот от тебя к дому, вырежу. Еще что надо?
— Значок нашей на груди подле левого плеча; на базарах будь, в кабаках будут драки — разнимай; вызнай всех мужиков… Ну, ступай, принеси дров на кухню ко мне! Марш!
Становой при последних словах повернул сотского и толкнул в двери. Сотский обернулся и счел за благо поклониться. Таким образом утверждение кончилось. Умершего (и почти всегда умершего) сотского сменил новый, которому тоже износу не будет, как говорят обыкновенно в этих случаях люди присяжные, коротко знакомые с делом.
— Ну что, как, ты, Артемей, со своим со становым: привыкаешь ли? — спрашивали его вскоре потом добрые соседи и ближние благоприятели.
— Ничего, жить можно! — отвечает им новый сотский, почесываясь и весело улыбаясь.
— Чай, бранится поди, да и часто?
— Бранится больно часто!.. Да это что… Горяч уж очень.
— А за што больше ругает, за твою вину, али свою на тебе вымещает?
— Да всяко. Ину пору сутки трои прибираешь в уме, за что он побранил, никак не придумаешь. Так уж и сказываешь себе: стало быть так, мол, надо; на то, мол, начальник — становой.
И слушатели, и рассказчик весело хохочут.
— Ну, а как, охотно ли привыкаешь-то?
— Известно, была бы воля — охота будет. Пo хозяйству-то по его правлю должность. — Угождаю, довольны все!.. Одно братцы, уж оченно-больно тяжело!
— Грамоте, что ли, учит?
— Этого не надо — говорит. — С неграмотным-де в нашем ремесле легче справляться. А вот уж оченно тяжело, как он тебе стегать виноватого которого велит, тут… и отказаться — так в пору.
— Нешто уж тебе привелось?
— Кого стягали-то? — спрашивали мужики.
— Не из наших. Тут уж больно тяжело с непривычки-то было. Мужичоночко этот, слышь, оброк доносил к управителю. Принес. Высчитали, дали сдачи, рад, значит, в кабак зашел. Выпил и крепко- накрепко. В ночевку попросился. Отказали: «Нет-де, слышь, знаем мы таких, что коли-де в ночевку попросился, пить затем много станешь, — облопаешься. Ступай-де туда, откуда пришел». Ну, и не выдержал он тут: пьяное-то, выходит, зелье силу свою возымело как следует; ругаться стал, его унимать — он за бороду того, да другого, да третьего. Полено ухватил; резнул за стойку — с двух полок посудину как языком слизнул. Тут известно платить бы надо. Стали в карманах шарить, а у него и всего-то там заблудящий полтинник. Исколотили его порядком; к нам привели.
Поверенной — слышь, к барину ездил, жаловался. Он у нас сидел над погребом три дня. На четвертой и сошел барский приказ: дать-де ему с солью — и вывели. Мне велели розог принести. Принес. Раздевать велели, — стал. Да как глянул я ему в лицо-то, а лицо-то такое болезное, словно бы его к смерти приговорили… слеза проступает — и Господи! — Так меня всего и продернуло дрожью! Опустил я руки и кушачишка не успел распутать. А он стоит и не двигается. Мне спустили откуда-то — я опомнился; распутал кушак и армяк снял, и в лицо не глядел: боялся. Только бы мне дальше… как взвоет сердобольной-от человек этот, да как закричит: «батюшки, говорит, не троньте, лучше, говорит, мне всю бороду, всю голову по волоску вытреплите, не замайте вы тела-то моего: отец ведь я, свои ребятенки про то узнают, вся вотчина!!» Как услышал я это самое — махнул что было мочи-то обеими руками от самых от плеч от своих, да и отошел в сторону. Становой на меня. «Нет, говорю, не стану, не обижайте меня!» Получил я за то опять раз, другой!.. С той поры я и пришел в послушание.
— Смекаешь, мол, теперь-то?
— Да что станешь делать, коли на то призван? Своя-то спина одним ведь рублем дороже…
И опять все смеются, хотя далеко и не тем искренним, честным и простодушным смехом.
Через несколько времени наш сотский рассказывал уже вот что:
— В одном, братцы, на его благородье хитро потрафлять: сердится часто. А уж сердится он на которого на бурмистра, с тем ты человеком и на улице не смей разговоров разговаривать, и в избу к нему не входи. Эдак-то вон онамедни Соснинской, досадил что ли нашему-то, и поймай меня у себя на селе: «зайди, говорит, Артюша ко мне: угощенье-де хорошее будет да и поговорить, мол, надо. Отчего думаю не зайти к куму, коли зазыв он тебе такой ласковый сказывал? «Спасибо, мол, на почестях на твоих». И зашел. Выпили. Груздей поставил. Гуся, пирогов поели. Полтинник давал на дорогу, — отказался. Барским сказывал — взял.
Пошел это домой, шапочку на ухо, песенки запел: весело мне таково на ту пору было. Прохожий человек как-то встренулся, — шапку ему снять велел: «Сотский, мол, идет, почтение давай-де и всякое уважение!» Шутил, значит. Да с веселого-то ума своего пройди в становую квартиру: со становенками, мол, поиграю! Дух, мол, такой веселый нашел: за одно уж; все же и на предки, мол, пригодится ласка эта. Зашел. Сказали самому, что пришел-де Артемей-от. Вышел он ко мне в сердцах, подбоченился. Плохо, думаю, дело: знаю — мол, я ухватку твою. Я молчу; он и начал:
— Где, говорит, это ты шуры-то разводишь? Подруги, говорит, сутки ищут тебя, не найдут. Что, говорит, не жаль тебе обреза-то своего, не купленной что ли? Знаешь манеру мою: люблю чистить.
— Как, мол, не знать порядка твоего, чего другого? — думаю себе.
— Сказывай, где налимонился.
— А так, мол, и так… Все и поведал. Так он и досказать мне слов моих не дал: так и заревел… Я оправился, стряхнул волосья и ни слова не говорю противу этого. Потому, как уж не в первый раз, и знаю: отвечать станешь, опять заревет. Такой уж обычай имеет. Стал он опять сказывать:
— Вот, говорит, владыка на попов выезжает, подводы ему сбивать надо. Двенадцать лошадей под него, шесть под певчую братью, тройку протодиакону, шесть архимандриту, шесть-де под ризницу, три под исправника, три под меня и под все другое.
— Где соберешь? А пора летняя, рабочая, все лошадки в поле, работают…
— Загуляевской, мол, вотчине черед, ваше благородие, знаю мол! И угодил, думаю, сказом этим. Так нет вишь: опять зарычал еще пуще…
— Ты, говорит, рассуждать не смей, когда начальство говорит. А ступай-де в Соснинскую вотчину, да там и сбивай, а загуляевского бурмистра ко мне пришли. Да так, — слышь, и сделай по-моему. Послал я загуляевского, да и к соснинскому-то зашел. Старое угощение помню и сказываю: «Становой, мол, противу тебя сердце имеет, не в черед вотчину выгонять велел, да я до времени-де не стану: шел бы ты к нему, да поклонился».
Он так и сделал. Так становой-от его и на глаза к себе не пустил, а велел позвать меня, да и спрашивает:
— Ты, говорит, зачем опять своим умом жить стал, и рассуждение имеешь?
Молчу.
— Не надо, — говорит, — не надо.
И говорит-то все это мирно таково, и ничего не делает.
Молчу.
— Ступай, — говорит, — на кухню; обожди.
Пошел я, по его по приказу, куда велел. Сижу я там долго, ничего это такова худова не думая. Вижу кучер его Гаранька приволок из сарая розог, да и положил в воду. Посмотрел на меня, усмехается да и спрашивает:
— Знаешь, — говорит, — к чему это все клонит?
— Как, мол, не знать, Гарасим Стефеич?
— Смекай, — говорит, — про тебя ведь все это. Так-де приказано, и за сотскими послали-де на