что-то было… – восхищенно зажмурилась приемщица. – Спрашивал об Алене Козловой. А потом пропал. Как будто его и не было. Я вот даже имени его вспомнить не могу.
– Он, этот инспектор… – Дорожкин с трудом сдержался и не привстал на носки, чтобы выглядеть повыше. – Он пропал сразу после того, как побывал у вас, или позже? Откуда вы узнали о его исчезновении?
– А я откуда знаю? – удивилась приемщица. – Узнала откуда-то. В воздухе что-то такое носилось, или сболтнул кто из клиентов. Разве теперь упомнишь? Это уже после было, через неделю или через две, как он здесь ошивался. Да. Я на колхозном рынке была, и в очереди говорили, что вот только что инспектор высокий пропал, до обеда был, а потом словно растаял. И что ищут его. Но я не оборачивалась, так что точнее не скажу.
– А какая она была, эта Алена Козлова? – поинтересовался Дорожкин.
– Какая? – сдвинула брови, как будто что-то пыталась вспомнить, приемщица. – Обыкновенная. Плакса. Чуть что – в слезы. Ребенка хотела, да не вышло у нее что-то там. И с мужем у нее не вышло. Все – не вышло. А я так скажу: не вышло – значит, не сильно хотела. Или другое что замышляла. Потому как если что шло не по ее, могла и в лицо вцепиться. В мое не вцеплялась, я сама могу в кого хочешь вцепиться, но она могла. По ее лицу было видно. А слезам я ее не верила. Неправильные у нее были слезы. Пустые. Когда баба плачет, она о том, о чем плачет, о том и думает. А она не здесь была. Плачет, а сама где-то не здесь. Дурная девка. Говорили, что умелая была на колдовство, да только тут не колдовство нужно, а аккуратность. Вообще не любила она потрещать о том о сем. Сидела тут в уголке, чай пила, смотрела на людей. Ну, – приемщица криво усмехнулась, – короче, на того, кто приходил, на того и смотрела. А уж выглядывала кого – того я не знаю.
Дорожкин посмотрел на тот стул, на который показала приемщица.
– Она всегда там сидела?
– В свою смену, – как можно ласковее улыбнулась приемщица. – В мою смену там сижу я.
– Какого цвета у нее были волосы? – спросил Дорожкин.
– Обычного, – поджала губы женщина. – Рыжеватого. Но она могла покраситься.
Иногда у Дорожкина появлялось ощущение, что он что-то пропустил. Запланировал и не сделал. Назначил встречу и не пришел на нее. Обещал и не выполнил. Чувство это возникало как будто на пустом месте. Оно было ему знакомо с детства. Обычно забытое вспоминалось в школе, когда учитель требовал отчета о домашнем задании, или в институте при сдаче зачета. Иногда, что было гораздо неприятнее, предметом забывчивости являлась какая-нибудь подружка, которая, как правило, возвращала Дорожкину память, не стесняясь в выражениях. Дорожкин боролся с собственной забывчивостью всеми способами: таскал всюду блокнот, повторял то, что он должен был сделать, по пятьдесят раз, завязывал узлы на носовых платках и носках, писал на руках. Через год после увольнения из армии забывчивость растворилась. Сама работа Дорожкина, связанная с цифрами, проводками, балансами, диктовала ему обязательность и точность. Правда, образовавшаяся скрупулезность и памятливость одарили его другой заботой, что-то гнетущее стало копиться внутри. Дорожкин не мог отработать и забыть. Не мог закрыть план счетов и вычеркнуть его из головы. Он был так устроен, что если плыл, значит, плыл, а если сидел на берегу, значит, сидел на берегу. И если какая-то работа требовала у него неделю времени, то всю неделю он ею и занимался. И думал о работе даже дома, приводя, к примеру, в бешенство ту же Машку. Мещерский заметил нешуточную упертость веселого логиста еще в первый год работы Дорожкина в последней фирме. Сказал ему после недолгого знакомства, запихивая за щеку очередной пирожок:
– Хороший ты парень, Дорожкин, анекдотов много знаешь, пошутить можешь, но неправильный.
– Сейчас умные товарищи укажут нам на наши недостатки, и мы их немедленно искореним, – отозвался Дорожкин, щурясь на выстроившиеся в столбики числа.
– Тебе не хватает здоровой доли пофигизма, – объяснил Мещерский.
– Пофигистов тут хватает и без меня, – покосился Дорожкин на воркующих у входа в ватерклозет менеджеров.
– Нет, – не согласился Мещерский, раскручивая системный блок. – Я говорю о доле пофигизма. Она необходима каждому, и тебе в том числе. Запомни, пофигизм не вредит работе, он ее разбавляет. И это важно, Дорожкин. Я вот за тобой наблюдаю, считай, месяц. Ты делаешь свою работу. Отлично делаешь. Затем ты ее проверяешь. Молодец. Затем ты ее с шуточками и прибауточками проверяешь еще раз. Уже не очень хорошо, но ладно. Затем ты пробиваешь ее по линии вот этих молодцов, что сейчас перекуривают и вообще очень неплохо себя чувствуют. Черт с ними. Тут ты находишь, естественно, нестыковки. И что ты делаешь? Ты же начинаешь искать ошибки!
– И что? – не понял Дорожкин.
– Это их ошибки, – прошипел Мещерский. – Твои цифры верны на все сто. Это их проблемы. Они должны искать ошибки, они должны песочить свои файлы и учетные записи. И они бы делали это, но зачем? Ведь есть веселый и безотказный трудяга Дорожкин. Он все сделает. Что? Шоколадку ему? Но разве он девушка? Тогда, может, бутылочку вискаря? Да вы что? Это дорого. А водочки неудобно. Пусть работает, ему это нравится. Так?
– Так, – с усмешкой согласился Дорожкин.
– Не так! – со стуком бросил на стол отвертку Мещерский. – Тебе, Дорожкин, это не нравится. И я это вижу. И мне больно, Дорожкин, на тебя смотреть. Я ведь тоже трудяга. Но у меня есть доля пофигизма. Я не мешаю людям ошибаться. Я не беру на буксир лентяев. Не цепляю к своему моторчику чужие прицепы. У меня одна жизнь, Дорожкин, и она не половик, чтобы расстилать ее перед этими.
– Они, в общем, неплохие ребята, – заметил Дорожкин. – Хотя График, кое в чем я мог бы с тобой согласиться. И все– таки я не могу позволить себе долю пофигизма. Она может навредить моей работе. Возможно, когда-нибудь у меня будет другая работа…
– Другая работа? – изумленно поднял брови Мещерский. – Так ты устремлен в завтра? Послушай, а другой жизни у тебя не будет? Ну эта так себе, ничего, потом будет другая? Идиот. Жизнь всего одна. Вот та, которая идет сейчас. Улетает. Проносится. Улетучивается. Нет, возможно, что-то нам еще предстоит за чертой и что-то было до черты, но мы об этом ничего не знаем, поэтому лучше примем за рабочую гипотезу, что небо в алмазах не для нас. Поэтому, пока у тебя нет детей, пока, как я понял, у тебя достаточно молодая мамка и тебя не придавил груз проблем и ответственности, остановись, Дорожкин. Оглянись и подумай, что тебя заставляет спускать твою жизнь в унитаз? Что тебя заставляет выполнять работу, которую ты ненавидишь? Не спорь, ненавидишь, я вижу. Слушай, а кем бы ты хотел быть на самом деле? Ну предположим, у тебя не было бы проблем с денежкой, куда бы ты навострил лыжи?
– Понятия не имею, – признался Дорожкин. – Мне хотелось бы чего-то не очень большого, но своего. Чего-то надежного, интересного, красивого. Ну не знаю даже. Маленький ресторанчик, магазинчик антиквариата, ювелирную мастерскую, букинистическую лавку. Чтобы работать, раз или два в год путешествовать по паре неделек по миру и опять работать. Вот как-то так. Но в нашей с тобой стране, График, это сродни несбыточной мечте.
– У меня один приятель был в армии, – фыркнул Мещерский. – Так он мечтал заиметь собственную сосисочную. Думаешь, для того, чтобы деньги зарабатывать? Нет, для того, чтобы жрать сосиски. А тебе подошла бы будка сапожника. Она маленькая, красивая, и вся твоя. Там ты и пофигизм себе сможешь позволить. Если что и забыл, так оно все тут же. Хотя в нашей стране я бы не рискнул. Тут ты прав.
– Я холода боюсь, – отказался от будки Дорожкин. – И уличных хулиганов. И еще я слышал, что все сапожники в будках – армяне или ассирийцы, ну не знаю, и у них даже есть какая-то будочная мафия. Вот ты бы сам сел в будку?
– Нет, – замотал головой Мещерский. – Я толстый. Поем, могу и застрять. А потом, представляешь, ее разламывают, а я уже квадратный!
Пофигизм себе Дорожкин так и не позволил, случая не было. Ни в Москве, ни тем более в Кузьминске. И в первый месяц, и теперь, когда границы его пофигизма легко задавались желтым листом папки. Отчего же тогда к нему вернулось ощущение чего-то пропущенного? Ну не из-за утраченного светлого и забытого колючего и больного? Или было и еще что-то?
Мастерская краснодеревщика отыскалась последней в ряду лавочек и павильончиков флегматичных кузьминских предпринимателей. За ней высился какой-то серый ангар, а уже за ним поднимался одноэтажный корпус ткацкой фабрики, которая делила последний отрезок улицы Октябрьской