пишет — опять проторговалась, недостача у нее…

— Тьфу на тебя, ей-богу! — рассердилась Глаша. — Как ты понять не можешь, что хапает твоя сестра, не считая, оттого и недостачи! Хапает, а на тебя, дуру, надеется. Да и брат твой хорош, нечего сказать. Я не забыла, как они к тебе приезжали, и он тут все деньги на обратную дорогу профуркал, ты еще компенсацию за отпуск брала…

— Ну, зачем ты так, Фирка. Чай, ты их не знаешь, как я.

— Знаю. Всех знаю. За пятнадцать-то лет с тобой всего наузнавалась. — Глаша легла, накрылась одеялом до подбородка. — Не дай бог, помрешь вдруг — вот им счастье-то привалит!..

— Это я-то помру? — Тамара широко, глуповато ухмыльнулась, — Скажешь тоже… Злая ты, Фирка.

— Злая, — равнодушно согласилась та. — Будешь злой. Сейчас вот с Верушкой нижние комнаты прощупывали — ведь горе одно! Девчонки сопливые к парням в окна прыгают, все живет, всякая травинка, всякая мелочь ночная, а ты — как дерево сохлое.

— А зачем встряла?

— Кто меня знает, зачем. Из зависти, не иначе.

— А ты не встревай.

— Да уж закаялась…

Они помолчали.

Тамара повесила сумку на гвоздик над тумбочкой, разделась, косолапо ступая толстыми ногами, пошла к шкафу, за которым прятался выключатель, щелкнула кнопкой и словно бы распахнула всю комнату ясной предлетней ночи лунному, дивному свечению ее, что так и полилось через цветы на подоконнике и кружевные занавески, подступило под потолок, и тот как-то особенно, матово забелел над Глашей.

Фабричное общежитие затихало. Еще редко, скромненько бродили по нему какие-то стертые, глухие отзвуки — может, того же стука оконной рамы, поворота ключа в двери, случайного, в полный голос слова. Отзвуки эти только и могли что рябью пробежать по поверхности тишины и расплыться в ней.

Глаша закрыла глаза и уже начала забываться, но услышала поднимающиеся по лестнице торопливые и осторожные шаги.

— Крадется, — сказала она, — Чай, через окно, не иначе.

Шаги перестали прибавлять в звуке, сделались еще осторожней и начали удаляться. Глаша будто сквозь стену видела: вот идет по освещенному лишь в середине дежурной лампочкой длинному коридору, упруго ступая на пальчики, чтобы не брякнуть тяжелым, по нынешней моде, каблуком, и делаясь от этого выше, стройней, напружиниваясь вся. А вот и остановилась и не стукнула — поскреблась, словно кошечка, шепчет, прильнув губами к прихлопу двери: «Девчонки, это я…»

— Светка Бодрова, — полувопросительно сказала Тамара. — Она с этим… с художником кинотеатра гуляет…

— Не она, — уверенно ответила Глаша и объяснила: — Светка хихикает всегда, вроде ее щекотят. Боится, что ли, так, или уж весело ей невмоготу… Эта, наверно, из новеньких…

Запоздавшей открыли, на миг слышно стало, как зачирикали там с ней подружки, потом дверь закрылась.

— Так вот и будут идти до рассвета самого, — пробормотала Глаша, повернулась на бок и строго велела себе: «Спать, девонька, спать…»

Но сон не шел. Казалось, он робко топтался возле, у изголовья, из-за томительного, тянущегося, тонкого свиста, что пронизывал и ночь эту, и все большое, старое, каменное здание общежития, и саму Глашу. И кто это выводит так, словно строптивую девушку завлекает-выманивает?

— Соловей-то что нынче делает, — подивилась Тамара с невысказанной, пронзающей, как свист этот, тоской.

— Разве соловей?

И Глаша вспомнила — словно в прожитых ею, слившихся годах высветило одним долгим, ясным лучом то ли предрассветный час, то ли уже утренний, когда она, спотыкаясь на булыжной мостовой, одна — в целом мире одна-одинешенька — уходила со свадьбы ровесницы своей, подруги. Вот и обличье ее забылось, и имя, и дом, где была эта свадьба, она теперь бы уже не нашла, хотя стоит он где-то на окраинных улицах и все помнит. Она, Глаша, оказалась там всем посторонней, даже подруге-невесте, которой уж было не до нее. Но как полно, как живо, во всех подробностях сохранилось, оказывается, в душе это преждевременное возвращение в общежитие по безлюдным сиреневым улицам, в высоких туфлях на шпильках, в саржевом, скользящем по телу платье — она и сейчас вот ясно почувствовала, как оно вязало ей ноги и плечи, шурша от встречного, свежего течения воздуха и отставая на спине. Вокруг было тихо, сонно, мглисто, светились на серо-голубых тротуарах уже завядшие лепестки вишен и яблонь, которые смело с веток вчерашним коротким дождем; грустно и сильно пахло этим цветом, а в старых деревьях над оврагом, невидимый и потому вездесущий, будто растворенный в этом предрассветном легком часе, пел соловей, не пел — колдовал, лился, тонко, запредельно, до щемяще-чистых высот вытягивая одну ноту и вдруг срываясь на перещелк, на частые звонкие коленца, и опять переходил на этот длящийся, истончающийся до тишины свист. Как хорошо ей стало тогда, как радостно, словно крылья у нее выросли и в два-три широких маха вознесли над чужой радостью, над собственной горькой печалью…

Глаша отбросила одеяло, поднялась, узкой белой тенью встала у окна, отводя занавеску и подавшись вся вперед. Двор открылся перед ней не такой уж и большой, когда смотришь с четвертого этажа, очерченный дымной тенью забора. Он был пустой и безжизненный, но чем дольше стояла Глаша и слушала, чем полнее сливалась с этой серебряной светлой ночью, тем глубже чувствовала, что и акации, и лужайка, и лунные блики на сизых столбах, и сам месяц, всплывавший все дальше от земли, такой легкий, что и улетит от нее, пожалуй, как перышко, — все тихонько шевелится, дышит, все, даже провисшая сетка, которую слабо колыхало — не ветром, а теми же вздохами ночи. И снова не найти было соловья — только звук его прялся и прялся, опутывая, обволакивая всю землю.

— Для кого красота такая, зачем? — спросила Глаша испуганно, с недоверием. — Ведь не для нас же, а?..

И верно, пугала эта неиссякаемая молодость мира вокруг, все новое и новое, неисчислимое цветение всего живого. Больше того, Глаше подумалось вдруг, что эта соловьиная ночь, эта весна еще моложе, еще щедрей той, которую она вспомнила сейчас. Эта так было страшно, что она ощутила себя неимоверно одинокой не только там, в ночи, но и здесь, в комнате, в существе своем, — одинокой и лишней.

— Томк, а Томк? Спишь, что ли?

Хлюпающий сырой звук был ей ответом.

— Чего ты, Томка? — спросила она, отворачиваясь от окна и встревоженно замечая, что в комнате темно, сумрачно.

— Хоть бы обманулся кто, — выговорила Тамара, жалко сморкаясь и еще больше хлюпая. — Она отняла руки от лица и сцепила их перед грудью, будто молилась. — Мне бы только ребеночка, ничего другого не надо. Ну, не идти же мне к первому попавшемуся, не просить же об этом! — Она ничком повалилась в подушки. — Ведь стыдно, сты-ыдно, никогда я этого не посме-е-ю…

Глаша с минуту, как из наваждения, смотрела на подругу, не сразу, постепенно, чтобы не надорвать сердце, возвращаясь к той бесконечной, обвыкшейся беде, что выпала на долю ей и Тамаре. Она подошла к Тамаре, обхватила за круглое полное плечо, перевернула ее на спину и щепочкой прилегла рядом, стала заученно, терпеливо гладить ее по жестким, будто конская грива, волосам.

— Ну, полно, полно, что ты… — монотонно повторяла она.

Тамара, как всегда, еще горше заплакала от этой полуматеринской и все же совсем не той ласки, потом — тоже как всегда — стала понемногу успокаиваться, наконец, почти затихла и только редко, ознобно вздрагивала.

Глаша чувствовала себя в эти минуты старше и крепче — как мать с ребенком. Но бывало ведь и совсем иначе, когда сама она падала под этой тяготой, делалась вдруг несчастной, беззащитной, и тогда Тамара приходила к ней и как же сладко и больно, и грустно было свернуться, по-детски, калачиком около нее, будто птенец в широкой ладони.

— Чего на краю-то висишь? Подвигайся, — сипло пробормотала Тамара и, закачав кровать, переместилась к самой стенке. — Отчего так у нас с тобой? Ведь не страшненькие, не кусаемся. Днем все

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату