кабинет вошла уборщица — маленькая невзрачная женщина. Все ее звали Лелей. Леля остановилась у двери, поманила Андрея пальцем. Он недовольно уставился на нее, но подошел. Леля достала из кармана фартука бумажку и торопливо зашептала:
— Записочка тебе, на свиданку. Девка-то какая хорошая, Галька с десятой бригады, знаешь? Что ответить-то?
Андрей покраснел. Сначала он подумал, что над ним подшутили — фабричные люди мастера на это.
Леля понимающе усмехнулась, сунула записку Андрею в руку и громко сказала:
— Ладно, передам, что надо. Девка-то грузденек!
Андрей развернул бумажку. Там всего несколько слов, написанных химическим карандашом: «Если можно, подожди меня на мосту, ладно? Галя».
В цеха он уже не выглянул и последние четыре часа провел беспокойно. То пытался представить себе, какая она — эта неизвестная Галя, и боялся, что она в последний момент застесняется смелости своей, не придет, то снова начинал подозревать, что это чья-то хитрая проделка, и гневно решал ни минуты не стоять на мосту…
Утром это первое в его жизни свидание показалось ему чуть ли не сном. Была еще ночь. Медлительный тихий снегопад щекотал лицо, таял на губах и повисал на ресницах.
Все вокруг спало: город с потухшими фонарями, темная река в белых мягких берегах, отороченный снегом мост, седой от инея деревянный ледолом, деревья. Крупные хлопья дремотно, протяжно плыли из темноты, и только фабрика наполняла тишину густым гулом и так пылала сотнями окон, что мутное желтоватое зарево стояло над ней.
Дверь проходной все чаще хлопала, все чаще вспыхивал на серой стене ее светлый прямоугольник, в котором возникали за силуэтом силуэт. Люди шли мимо Андрея непрерывной цепочкой, с хрустом ступая по снежной белизне. Голоса их были негромки и отчетливы, а одежда все еще хранила тепло и запахи цехов, которые растворялись в неподвижном воздухе. И кто-то отделился от цепочки, приблизился к Андрею и спросил по-детски звонко и невинно:
— Здравствуй, ты давно ждешь?
Поток смены поредел и затих в глубине дремлющих улиц. Кое-где осветились окна, но скоро погасли, и городом снова, теперь уж ненадолго, овладела ночь. И только двое шли по безлюдным, казавшимся шире улицам, мимо пушистых белых деревьев и скамеек.
Андрей не помнил, что он говорил, что она отвечала или спрашивала. Он не мог управлять собой, и весь сосредоточился на том, чтобы не выкинуть чего-нибудь. И все же выкинул. На выходе из аллеи слепил снежок, какое-то время нес его в горячей ладони, а потом вдруг, не целясь, бросил в киоск, где летом продавали газировку. Раздался звон падающего стекла. Андрей сделал попытку бежать. Галя рассмеялась, а он, увидев, что вокруг никого больше нет, что бояться нечего, ссутулился от стыда и злости на себя. Губы ее долго еще смеялись, а глаза в седых от снега ресницах были глубоки и теплы.
Он проснулся уже в полдень с предчувствием счастья. Это было так ново, так хорошо, что Андрей не поверил.
А вечером, в еще розовеющих сумерках он ждал ее в той самой аллее, возле киоска, черневшего выбитым стеклом. Они снова встретились, но чувство было такое, словно это первая встреча, потому что девушка оказалась совсем другой, не такой, как ночью. Та больше походила на девушку из снов, а эта была невысокая, обыкновенная, как все фабричные девчонки. Андрей жадно вглядывался в ее лицо, с которого еще не успел сойти побледневший летний загар. Она была в простеньких зеленых рукавичках с прохудившимися пальцами и в новеньких жестких валенках.
Галя жила недалеко от Андрея на окраинной улочке с деревянными низкими домами и сизыми заборами — вместе с другими квартирантами снимала комнату у нелюдимой старухи. Хозяйка редко наведывалась к постояльцам, целыми днями была в своей половине среди тусклых икон и таких же тусклых фотографий.
Вместе с Галей в комнате ютилась целая семья: пожилая женщина — повариха фабричной столовой, которая по вечерам плела кружева, ее сын — шофер Сашка, почти никогда не бывавший трезвым, и его жена — Клава, смуглая, сухощавая, лет тридцати.
Теперь Андрей все вечера пропадал в этом неказистом домике. Он полюбил все, что так или иначе связано с Галей: фабрику, цех, где она работала, аллею, которой она ходила, увязавшую в сугробе калитку, крыльцо, припорошенное снегом, печку, беленную мелом, большую, добрую, всегда готовую согреть тебя, деревянные стены с желтым мхом в пазах, фотографиями артистов и аляповатыми базарными рамками из разрисованного стекла; полюбил даже игру в дурачка — так уж здесь коротали время.
Обычно играли по десятку конов подряд. Сашка хитро щурился, но дело свое вел честно. Клава, вечно вялая, словно невыспавшаяся, кое-как причесанная и одетая по-домашнему в старый халат и разбитые валенки, сонно смотрела из-под тяжелых коричневых век и плутовала. Мать Сашки, склоняясь над барабанчиком, густо утыканным иглами, быстро-быстро перебирала палочки, соединенные с нитками, и кружево разрасталось, как морозный узор на стекле. Галя переглядывалась с Андреем, часто попадала впросак, но в последний момент выходила сухой из игры, радовалась этому, начинала сочувствовать своему «кавалеру» и в то же время, лукаво усмехаясь, уж держала наготове тонкий цветной платок. Андрей горячился и проигрывал. Галя с удовольствием накидывала ему на голову платок, ловко подвязывала бахромчатые концы и подшучивала:
— Вот так барышня! И кудрява, и пригожа, на овечку похожа, только нос подгулял!..
Шутку подхватывали остальные. Клава с жестокой настойчивостью вешала Андрею на плечи погоны из шестерок. Андрей терпеливо принимал и это, но насмешки затягивались, становились злыми, и он «заводился».
Кончалось тем, что Андрей срывал с головы платок, мать Сашки, зевнув, откладывала вязанье, Галя накидывала на плечи старенькое пальто с потертым котиковым воротником, и Андрей прощался со всеми. Они выходили в холодный и темный коридор и долго стояли там, тихо переговариваясь и неумело целуясь…
В эти часы они становились удивительно близки. Все мелкое, постороннее, серое, что каждодневно разделяло их среди людей, — игра в карты, неумолимые станки, пьяный Сашка, хандра Клавы и неприязнь ее, которую Андрей чувствовал и не мог объяснить, — все это уходило куда-то далеко, уносилось вместе с минувшим днем. Они раскрывались, как цветы после летнего дождя: все меньше было в них утаенного, все больше доверяли они друг другу. Однажды, когда они сидели так в прохладной тишине и темноте уснувшего дома, Андрей спросил, как она решилась написать ему, как выбрала его и почему выбрала.
— Все очень просто, — ответила Галя, и в голосе ее опять прозвучали знакомые, милые, детские нотки. — Мы тебя заметили, когда ты ходил еще с Нинкой. Девчата Барашком тебя прозвали: «Во-он, Барашек бежит». А ты и верно — кудрявый, как барашек. Но не только поэтому. Ты всегда одинокий какой- то, беззащитный, от всей фабрики отдельно, не как здешние ребята: те смелые, нахальные, а ты, наверно, никогда не станешь таким… Ты мне сразу понравился, потому что ничего не будешь требовать, ты не такой, и с тобой можно дружить честно… Ты вот и подойти-то не умеешь, видишь, пришлось тебе записку передавать, иначе мы бы и не познакомились… — Она тихонько рассмеялась и положила голову ему на плечо. — Я месяц ждала, когда ты меня заметишь, а ты и не смотришь ни на кого, боишься смотреть…
Андрей готов был заплакать от счастья: она любила его, любила и тогда уже, когда он знать о ней не знал и был на фабрике, как мышонок в играющем пианино, среди рабочих и ткачих, в утренние, дневные и особенно в ночные смены.
— Целый месяц! — прошептал он. — Зачем было ждать так долго?
— Я же все-таки девушка, — ответила Галя.
Часов Андрей не носил, Галя — тоже, а время именно тогда, когда они были наедине, летело поразительно быстро. Иной раз, перед заработкой, они расставались на два-три часа всего, чтобы рано утром повстречаться уже на фабрике, в цехе и обрадованно сказать друг другу:
— Ты знаешь, я хожу и сплю на ходу.
— А я — тоже. Глаза как медом намазаны…
Разговоры подсобников больше не тревожили Андрея, не вызывали смятения. Он решил, что этим людям просто не повезло, что их миновали настоящая любовь и верность, жалел их, а про Галю