Груня молча согласилась. Пока девушки отдыхали, она сходила на стан за селитрой и потом снова пошла впереди всех, чуть покачиваясь, рассеивая налево и направо по всходам сухой порошок.
На рассвете, когда заморозки отпустили землю, девушки пришли па стан, с трудом открыли заболоченную досками дверь. В побеленной, оштукатуренной комнате стояли голые топчаны, висели на стенах прошлогодние плакаты.
— Да тут впору волков морозить! — сказала Фрося.
— А фронтовая подруга на что! — Иринка похлопала по железной печурке. — Живо все на ток за соломой!
Через полчаса в избушке запахло жилым духом, девушки шуровали в печурке палкой, совали в жаркое, ненасытное ее горло хрустящую солому. Весело потрескивал огонь, малиново расцвели бока печурки и спинка, на которой пеклись румяные крупные картофелины.
— Ты, командир, нас совсем не жалеешь! — проговорила Иринка, снимая с картошки хрустящую корочку и вдыхая жаркий ее душок. — Ну, чтобы тебе выписать со склада своим солдатам па сто граммов! Ведь воюем-то на холоде!
— Я и от работы опьянела, — тихо сказала Фрося, устало привалясь к вороху соломы, — и от лекции, — по лицу ее бродили малиновые отсветы, вспыхивали в стеклянных бусах на груди — ну, до чего хорошо говорит, заслушаешься!
— О таких людях, про которых Ракитин говорил, только в книжках пишут, — сказала Кланя и поправила нависшую надо лбом челку. — В жизни их, таких правильных, немного найдешь!
— А ты искала? — Иринка обернулась к подруге и окинула ее сердитым взглядом. — Тебе негодяй на пути встретился, так уже все люди плохие стали? Сколько раз я тебе говорила, когда в медсанбате служили: «Ой, Кланька, гляди, доиграешься, обожжешься! Глаза у него бесстыжие, хоть и голубые, руки нахальные!» А ты только отмахивалась: парни, мол, все такие!
Лицо Иринки, освещенное пламенем печурки, казалось огневым, глаза были строго задумчивы.
— О любви, по-моему, можно только с одним человеком говорить, а не с каждым встречным- поперечным!.. — И, словно уговаривая и вместе с тем жалея подругу, тихо досказала: — А ты со всяким болтала, кто в твое сердце погромче застучит.
Минуту-две все молчали. Кланя пристально глядела на огонь, сжав губы, потом словно пожаловалась:
— Он мне все говорил, что любовь, дескать, это праздник… И раз он пришел, гуляй, не оглядывайся!
— Ах, змей какой! — Иринка покачала головой, зло выдавила: — Сказал бы мне он такое, я бы ему прописала!
Гудел в печурке огонь, пожирая всё новые охапки соломы.
— Есть такие люди, которых можно вроде только го праздникам любить, — приподнимаясь на локте, заговорила Фрося, — но это, по-моему, и не любовь вовсе, а так… птичий грех! Ведь будни-то в жизни главнее всяких праздников… Вот слушайте, чего я скажу, — Фрося села, утопая руками в соломе, рассыпавшиеся ее косы лежали кругами на коленях, отсвечивая тусклым золотом. — Я недавно одну книжечку читала — учительница дала, — раскрыла ее, а там стихи напечатаны. «Ну, чего, думаю, в них хорошего?» — и уже хотела было отложить, да успела проглотить две строчки… Вот какие, — она передохнула, улыбка полураскрыла ее мягкие губы:
— И так мне стало после того на душе хорошо! Целый день, что ни делаю, все эти слова у меня из головы ив выходят…
Груня склонила на плечо Иринки голову, глядела на розовые цветы, преступившие на боках железной печурки, и думала, что каждый любит по-своему, насколько хватает сил и богатства души. И казалось ей, что в думках бродят все по каким-то сторонним тропинкам и не могут выбраться на большую дорогу. Ей становилось грустно, может быть, потому, что сегодня она не смогла ответить всем сердцем: да, да, я люблю вот так, и я счастлива!
Когда девушки, отдохнув, отправились домой, над распадком уже поднималось солнце, прорубая на горных склонах светлые просеки. На участке, казалось, тихо вызванивая, колыхались изумрудные сережки озимой.
Иринка и Кланя ушли далеко вперед, и Фрося, шагавшая рядом с Груней, неожиданно спросила:
— Ты чего сегодня какая-то тусклая, а?
— Да что ты, Фрося! — торопливо ответила Груня. — Нет, нет, с чего ты взяла! Просто так…
— Я по себе знаю, — светясь тихой, грустной улыбкой, заговорила Фрося. — Я, как к Матвею перейти, вконец измучилась, и если бы ты меня тогда с ребятами не оставила, когда подарки собирали на фронт, я, может, долго бы еще не решилась…
Фросина рука жарким поясом обвилась вокруг Груниной талии. Груня шла, скованная приятной теплотой, вслушиваясь в тихо сочащийся, грустный голос девушки.
— Я вот иной раз уложу детей, намаюсь, лягу сама, а заснуть не могу… А вдруг, думаю, придет мой Матвей, а жизни у меня с ним не получится… Видно было, что она и сама не верит тому, о чем говорит, а тихую печаль в ней рождала, может быть, открывшаяся вдруг красота утра.
— С чего ты взяла, не понимаю, — возражала Груня. — Матвей тебя так любит… — Она страшилась, что Фрося сейчас что-нибудь спросит о Родионе, и шла, наливаясь напряжением, но рука, лежавшая на талии, успокаивала.
— Помнишь, я про одну песню рассказывала, — тихо говорила Фрося, — так вот мне такую надо, чтоб ваши думки вместе сплетались, чтоб жить с открытой душой, беречь друг друга и помнить: рассыплется — не соберешь… Это все равно как мы сейчас сорт выводим, лелеем, ухаживаем, так вот и любовь надо растить…
«Да, да! — всем сердцем отзывалась на эти слова Груня. — Беречь ее надо, потому что приходит она один раз в жизни. А растить — значит и самим тянуться, помогать друг другу, иначе зарастет любовь сорной травой».
— К детишкам я тоже душой прикипела, — продолжала Фрося. — Ксеня удалая растет, боевая… Старший по отчеству величает, родную мать, верно, хорошо помнит, но тоже привык… А меньшой — тот от меня не отходит. — Она вздохнула: — Прихворнул он у меня что-то… Зайдем ко мне!
Едва скрипнула калитка русановского дома, как на крыльцо выскочила худенькая, голенастая девочка, ломким голосом окликнула:
— Это ты, мам?
— Я, я…
«Ждут», — подумала Груня. Как укор, вспомнила о стерегущем каждое ее движение Павлике, и ей захотелось бежать домой. Но было как-то неудобно отказать Фросе, и Груня поднялась по ступенькам крыльца.
— А еще там кто с тобой? — спросила девочка.
— Все тебе надо знать, ишь ты! — Фрося ласково шлепнула девочку.
Яркий солнечный свет заливал избу, стекая по граням никелированного самовара-рюмочки; над квадратным, застланным белой скатертью столом рыжим большим подсолнухом качался абажур. Блестел крашеный вишнево-темный пол, пестрая дорожка половичка текла от порога к лавке.
За столом сидел старший мальчик и читал письмо. Приложив широкую ладонь к уху, дед Харитон слушал, чуть покачивая головой, не то в знак того, что понимает все, не то соглашаясь.
«Когда ни приди к ним, у них всегда ровно праздник», — подумала Груня и прислонилась к косяку.
Услышав стук в дверь, мальчик отложил письмо и выпрямился. Он весь лучился радостью — русоголовый, с шелковистым кудерьком над загорелым лбом, с сияющими глазами, стоял и перебирал, как