Густую мглу бора забелила капля рассвета, другая, третья, и небо вдруг точно раздвинулось. Сквозь сумеречные просветы меж сосен открылась лежащая за дремным распадком степь. Там, в низине, клубился туман.
Не доезжая до деревни, Груня слезла, распрощалась с председателем и свернула к реке.
В небо просачивалась нежная розовость восхода, но горы еще не выпускали солнца, словно держали взаперти.
Азартно высвистывали в кустах птицы, ласково курлыкала среди камней вода. Перейдя вброд через реку, Груня пересекла пламенеющую на восходе березовую рощицу и очутилась в поле. У опушки тихо катила гребешки волн в бескрайную даль пшеница.
Груня шла узкой межой, по колено в ромашках, окуная босые ноги в росистый холодок. Не доходя до полевой стежки, она инстинктивно обернулась и увидела чуть покачивающегося над хлебами верхового. Узнав во всаднике Родиона, ока в первое мгновение хотела спрягаться в пшенице, но потом устилала себя в малодушии. Ровным, неторопливым шагом она пошла наперерез Родиону. Сердце забилось в радостной настороженности. Родион заметил Груню, заулыбался и еще издали крикнул:
— Доброе утро, Грунюшка!
Он натянул поводья и зажмурился: горы, наконец, выпустили солнце, и оно вспорхнуло, золотоперое, большое, над тяжелой темно-зеленой зыбью тайги. Степь будто задышала, зашевелилась, подняли галдеж птицы, зачеканили на солнечных наковальнях кузнечики, ясная открывалась глазам даль.
Родион спешился и, ведя коня в поводу, зашагал рядом. Он держал себя так, словно между ними не было никакой размолвки и они каждое утро встречались здесь, на полевой стежке.
— Ты откуда в такую рань?
— Из района, — начала Груня и, бездумно сорвав ромашку, стала ощипывать белые лепестки и рассказывать все, что было на перекличке.
Родион смотрел на нее с ревнивой подозрительностью. Каждый раз, когда Груня уезжала в район, он начинал волноваться, и хотя она не подавала даже повода к ревности, он не находил себе места. В районе она могла встречаться с Ракитиным, говорить с ним — и кто закажет сердцу? Он готов был всегда ехать следом за ней, но, боясь обидеть Груню слежкой, не решался. Он понимал, что не вправе насиловать ее волю, знал, что человека нельзя удержать около себя своими успехами. То, что он пережинал сейчас, не походило и ничем не напоминало чувство ревности, сжигавшее его в юности черной завистью. Нет, теперь это скорее было желание помериться силами с соперником, стать вровень с ним, с его знаниями.
— Так и сказала ему: «Вместе за одно боремся»? — улыбаясь, переспросил Родион и отвел со лба непокорные волосы. — Молодец! Какая ты смелая, я и не думал раньше!
Глаза его лучились такой нежностью, что Груня смутилась и опустила голову.
Так он ласкал взглядом ее лицо в то памятное июньское утро в день свадьбы, когда встретил ее с товарищами далеко за селом.
— Знаешь, что? Пойдем ко мне на подвесную! — неожиданно предложил он в, блестя глазами, начал торопливо, захлебываясь словами, рассказывать — Мы, кроме подвесной, еще одну интересную штуку придумали!.. На крыше фермы установим соломорезку, и, как только воз по канатам приползет туда, сразу его в работу: перекрошится солома и по трубе прямо в запарник, а оттуда в подвесных вагонетках доярки развезут корм по стойлам. Крепко придумали, а?
— Кто ж это? Ты?
— Начал Ванюшка, а потом все по очереди подсказывали. Ну и я немного… Одним словом, целой бригадой изобрели!..
Она смотрела на Родиона, слоено не узнавая его. Он говорил с ней так, как будто они виделись каждый день и всегда до мелочей обсуждали работу друг друга. Она улыбалась и радовалась вместе с ним. И очень пожалела, что не могла исполнить его просьбу и пойти на подвесную.
Она думала, что он обидится, но отказ ее, казалось, нисколько не огорчил его.
— Ну, ладно! — живо согласился Родион. — Заходи в любое другое время, я тебе все покажу… У нас там уж многие побывали.
Груня свернула к своему участку, и, когда отошла немного, Родион не выдержал:
— Ты ночевать домой сегодня придешь?
— Да, — словно вздохнула пшеница.
Родион вскочил в седло, чтобы лучше было глядеть с высоты. Груня уходила по пояс в хлебах, не оборачиваясь.
«Если обернется — значит, любит, если не обернется — конец». — неожиданно загадал он и, хотя не верил ни в какую чертовщину, ни в какие приметы, смотрел вслед жене до ряби в глазах.
Белой маковкой уплывала в пшеничном разливе ее кофточка, трепетала за спиной голубенькая косынка. Груня удалилась, не оборачиваясь, и сердце Родиона обнимал холодок. И, когда он, потеряв надежду, уже собирался ударить каблуками в бока коню, Груня обернулась.
Кровь бросилась ему в лицо, он засмеялся, легко, радостно, дернул поводья и поскакал к маячившим вдали крестовинам подвесной дороги.
Глава пятнадцатая
Бывает так: едет человек сообщить людям приятную весть и, наперекор желанию, сдерживает себя, не торопится — то ли боится расплескать подмывающую его радость, то ли хочет досыта насладиться ею наедине.
Что-то похожее испытывал и Гордей Ильич, подъезжая на рассвете августовского дня к своей деревне. Выехал он из района еще затемно, чтобы к восходу солнца поспеть домой, но особенно не торопился и, чуть покачиваясь в седле, прислушивался к нежному птичьему перещелкиванию и посвисту.
На крутой тропинке Гордей Ильич потянул поводья, и конь послушно замер, как высеченный из белого с голубыми прожилками камня.
Зеленым дымом лесов курились позади горы, внизу, в распадке, дремали избы.
За дальним частоколом леса выколосился оранжевый сноп солнца, туман мгновенно истаял, глубоко внизу в золоте солнечных зерен струилась быстрая горная речка.
С нагорья открылась неохватная ширь пшеничного половодья, оно плескалось за сиреневыми рощицами и гнало густые, бронзового отлива волны в не затихающую, вспененную свежаком даль.
Казалось, только в голубых закромах неба мог уместиться такой небывалый урожай.
«Эх, парней бы моих сюда!» — шаря рукой по груди, подумал Гордей Ильич, и у него больно сжалось сердце. Была какая-то горькая несправедливость в том, что он, прошедший три войны, жив, а те, кому он старался отрастить крылья, убиты. Не было дня, чтобы Гордей Ильич не вспоминал о своих сыновьях, «дубках», как он в шутку называл их когда-то, и эта душевная рана, которую он часто тревожил, зарубцовывалась медленнее и труднее, чем та, от осколка немецкой мины. Два таких молодца — жить бы да радоваться!
Гордей Ильич расстегнул крючки на воротнике гимнастерки, и ему стало легче дышать.
Летучим бурундуком шнырял по верхушкам деревьев ветер, поскрипывало седло, где-то булькал ручей, будто сочились в таз из рукомойника капля за каплей.
Гордей Ильич нечаянно коснулся нагретой солнцем кожаной сумки, вспомнил о спрятанном в пей письме, и волнение, которое он испытывал, отправляясь из района в колхоз, снова властно захватило его. И утро снова радужно расцвело для него. Вспыхнули вдали и задымились в золотой пыли овсы, закачалась в необозримых берегах пшеница, и Гордей Ильич уже не мог оторвать глаз от этого захватывающего зрелища, потому что не было для него большей радости теперь, чем эта, захлестнувшая землю урожайная сила.
Перед спуском в деревню Гордей Ильич свернул к одиноко стоявшей нал кручей сосне. Подъехав ближе, оглядел сосну и улыбнулся. Давненько он не бывал здесь! Тут тихо и тепло. Даже слышно, как шелестит на ветру отставшая от ствола кожица.