Карачунский весь день чувствовал себя необыкновенно хорошо. Чтобы не портить настроения, он не пошел вечером даже в контору. Но беда пришла сама в дом. Когда сидели в столовой за самоваром, Ганька подал полученное из города письмо и повестку от следователя по особо важным делам. Карачунский на последнюю не обратил никакого внимания, а письмо узнал по адресу: такими прямыми буквами писали только старинные повытчики да знаменитый горный секретарь Илья Федотыч. «Считаю долгом предупредить вас, что вам грозит крупная неприятность по делу Кишкина, — писал старик своими прямыми буквами: — подробности передам лично, а пока имейте в виду, что грозит опасность даже вашему имуществу. Пишу это по сердечному расположению к вам и вашему настоящему семейному положению, а письмо мое уничтожьте». Сначала Карачунский даже улыбнулся, а потом вдруг почувствовал, как чайный стол точно пошатнулся и вместе с ним зашатались стены.
— Что с вами, Степан Романыч?.. — со страхом спрашивала Феня.
— Ничего… так…
IV
Мыльников провел почти целых три месяца в каком-то чаду, так что это вечное похмелье надоело наконец и ему самому. Главное, куда ни приди — везде на тебя смотрят, как на свой карман. Это в конце концов было просто обидно. Правда, Мыльников успел поругаться по нескольку раз со своими благоприятелями, но каждое такое недоразумение заканчивалось новой попойкой.
— Монетный двор у меня, что ли? — выкрикивал Мыльников, когда к нему приставали с требованием денег его подручные: Яша Малый, зять Прокопий и Семеныч. — На вас никаких денег не напасешься…
Пьяная расточительность, когда Мыльников бахвалился и сорил деньгами, сменялась трезвой скупостью и даже скаредностью. Так, он, как настоящий богатый человек, терпеть не мог отдавать заработанные деньги все сразу, а тянул, сколько хватало совести, чтобы за ним походили. Далее Мыльников стал относиться необыкновенно подозрительно ко всем окружающим, точно все только и смотрели, как бы обмануть его.
— Тарас, будет тебе богатого-то показывать! — корил его даже добродушный Яша Малый. — Над кем изневаживаешься?..
— А ты меня не учи… Терпеть ненавижу!.. Все вы около меня, как тараканы за печкой.
В результате выходило так, что сотрудники Мыльникова довольствовались в чаянии каких-то благ крохами, руководствуясь общим соображением, что свои люди сочтутся. Исключение составлял один Семеныч, которому Мыльников, как чужому человеку, платил поденщину сполна. Свои подождут, а чужой человек и молча просит, как голодное брюхо.
Семеныч вообще держал себя на особицу и мало «якшил»[4] с остальными родственниками. Впрочем, это продолжалось только до тех пор, пока Мыльников не сообразил о тайных делах Семеныча с сестрицей Марьей и, немедленно приобщив к лику своих родственников, перестал платить исправно.
— Ты это что же, Тарас? — удивился Семеныч. — Что расчет-то недодаешь?
— А так, голубь мой сизокрылый… Не чужие, слава богу, сочтемся, — бессовестно ответил Мыльников, лукаво подмигивая. — Сестрице Марье Родивоновне поклончик скажи от меня… Я, брат, свою родню вот как соблюдаю. Приди ко мне на жилку сейчас сам Карачунский: милости просим — хошь к вороту вставай, хошь на отпорку. А в дудку не пущу, потому как не желаю обидеть Оксю. Вот каков есть человек Тарас Мыльников… А сестрицу Марью Родивоновну уважаю на особицу за ее развертной карахтер.
Так и пошло. Новый родственник ничего не мог сказать в ответ. Сестрица Марья быстро забрала его в руки и торопила свадьбой, только не хватало денег на первое обзаведенье. Она была старше жениха лет на шесть, но казалась совсем молоденькой, охваченная огнем своей первой девичьей страсти. У Семеныча был тайный расчет, что когда умрет старик Родион Потапыч, то Марья получит свою часть наследства из несметных богатств старого штейгера, а пока можно будет перебиться и в черном теле. Сестрица Марья сама навела его на эту счастливую мысль разными обиняками, хотя прямо ничего и не говорила с чисто женской осторожностью. Пока между ними условлено было окончательно только то, что свадьба будет сыграна сейчас после Фоминой недели. Свадьба предполагалась самокрутка, чтобы меньше расходов, как делали в Балчуговском заводе. А пока время летело птицей, от одного свиданья до другого, как у всех влюбленных. Деловитая и энергичная Марья понимала, что Семенычу нечего делать у Тараса и что он только напрасно теряет время, а поэтому, когда проездом на свою Богоданку Кишкин остановился у баушки Лукерьи, она улучила минутку и, подавая самовар, ласково проговорила:
— Андрон Евстратыч, вы мне не откажете, если я попрошу вас об одном дельце?
— Как попросишь, тоже умеючи надо просить… хе-хе!.. Ишь, какая вострая стала на Фотьянке-то!.. Ну, проси…
Марья мигом села к нему на колени, обняла одной рукой за шею и еще ласковее зашептала:
— Голубчик, Андрон Евстратыч, есть у меня один человек… то есть парень…
— Вот и неладно: ты себе проси, коза. Ничего не пожалею.
— Себе? Ну, а кто у вас на Богоданке хозяйничать будет?.. Надо и за тряпкой приглядеть, и горницы прибрать, и старичку угодить… старенькому, седенькому, богатенькому, хитренькому старичку.
— Так, так… Верно. Ай да коза… Ну, а дальше?..
— Дальше-то опять про парня… Какое-нибудь местечко ему приткнуться. Парень на все руки, а женится после Фоминой — жена будет на приисковой конторе чистоту да всякий порядок соблюдать. Ведь без бабы и на прииске не управиться…
— Ах, Марья Родивоновна: бойка, да речиста, да увертлива… Быть, видно, по-твоему. Только умей ухаживать за стариком… По-настоящему. Нарочно горенку для тебя налажу: сиди в ней канарейкой. Вот только парень-то… ну, да это твое девичье дело. Уластила старика, егоза…
Разыгравшаяся сестрица Марья даже расцеловала размякшего старичка, а потом взвизгнула по- девичьи и стрелой унеслась в сени. Кишкин несколько минут сидел неподвижно, точно в каком тумане, и только моргал своими красными веками. Ну, и девка: огонь бенгальский… А Марья уж опять тут — выглядывает из-за косяка и так задорно смеется.
— Цып, цып… — манил ее Кишкин, сыпля на пол мелкое серебро. — Цып, курочка!..
— Ну, этим ты меня не купишь! — рассердилась сестрица Марья. — Приласкать да поцеловать старичка и так не грешно, а это уж ты оставь…
— Цып, цып… Старичку все можно, Машенька: никто ничего не скажет.
— Ах, бесстыдник…
Когда баушка Лукерья получила от Марьи целую пригоршню серебра, то не знала, что и подумать, а девушка нарочно отдала деньги при Кишкине, лукаво ухмыляясь: вот-де тебе и твоя приманка, старый черт. Кое-как сообразила старуха, в чем дело, и только плюнула. Она вообще следила за поведением Кишкина, особенно за тем, как он тратил деньги, точно это были ее собственные капиталы.
— Ты, бесстыдница, чего это над стариком галишься?[5] — строго заметила она Марье. — Смотри, довертишь хвостом… Ох, согрешила я с этими проклятущими девками!
— Молодо-зелено, погулять велено, — заступился Кишкин, находившийся под впечатлением охватившей его теплоты. — И стыд девичий до порога… Вот это какое девичье дело.
Мыльников хотя и хвастался своими благодеяниями родне, а сам никуда и глаз не показывал. Дома он повертывался гостем, чтобы сунуть жене трешницу.
— Когда же строиться-то мы будем? — спрашивала Татьяна каждый раз. — Уж пора бы, а то все равно пропьешь деньги-то.
— Ученого учить — только портить. Мне и самому надоело пировать-то. Родня на шею навязалась — вот главная причина. Никак развязаться не могу.
— Ты бы хоть Оксю-то приодел. Обносилась она. У других девок вон приданое, а у Окси только и всего, что на себе. Заморил ты ее в дудке… Даже из себя похудела девка.
— Всех ублаготворю, а Оксю на особицу… Нет, брат, теперь шабаш: за ум возьмусь. Канпанию к черту, пусть отдохнут кабаки-то…