Лукерью много утешало то, что Наташка лицом напоминала Феню, да и характером тоже.
— Живи и слушайся баушки, — наказывала строго Марья. — И к делу привыкнешь и, может, свою судьбу здесь-то и найдешь… У дедушки немного бы высидела, да там и без тебя полная изба едоков.
Наташка была рада этой перемене и только тосковала о своем братишке Петруньке, который остался теперь без всякого призора. Отец Яша вместе с Прокопьем пропадали где-то на промыслах и дома показывались редко.
— Смаялась я с девками, — ворчала баушка Лукерья. — На одном году четвертую беру… А все промысла. Грех один с этими девками…
Марья с мужем поступила к Кишкину на Богоданку, где весной закипела горячая работа. На берегу Мутяшки по щучьему велению выросла новая контора, а при ней была налажена обещанная стариком горенка для Марьи. Весело было на Богоданке, как в праздник. Рабочих набралось больше трехсот человек. Со стороны Мутяшки еще зимой была устроена из глины и хвороста плотина, а затем вся вода из болота выкачана паровой машиной. Зимой же половина россыпи была вскрыта, и верховик пошел на плотину, так что зараз делалось два дела. Пески промывали бутарой, которая гремела день и ночь, как прожорливое чудовище с железным брюхом. Россыпь оказалась прекрасной, в среднем около полутора золотников содержания. Кишкин жил в своей конторе и сам смотрел за всем, не доверяя постороннему глазу. При нем происходила доводка золота в полдень и вечером, и он сам отжигал на огне полученную «сортучку», как называют на промыслах соединение ртути с золотом. Мелкое золото улавливалось ртутью. Несколько старательских артелей были допущены только для выработки бортов, как на больших промыслах, и Кишкин каялся в этом попущении, потому что вечно подозревал старателей в воровстве. Старик ни в чем не изменил образа жизни и ходил в таком же рваном архалуке, как и в прошлом году. Единственная роскошь, которую он позволил себе, — была трубка с длинным черешневым чубуком. Жил он очень грязно, ходил в грязном белье и скупился ужасно. Даже чай ходил пить к своему штейгеру Семенычу, чтобы сэкономить на этой разорительной привычке. Марья, впрочем, не подавала вида, что замечает эту старческую жадность, и охотно угощала старика всем, что было под рукой.
— Все кричат: богатство! — жаловался Кишкин. — А только вот я не вижу его до сих пор… Нечем долг заплатить баушке Лукерье. Тут тебе паровая машина, тут вскрышка, тут бутара, тут плотина… За все деньги подай, а деньги из одного кармана.
— А как же баушка-то Лукерья? Завидная она до денег…
— Проценты плачу… Ох, разоренье, Марьюшка!..
— Ну, как-нибудь, Андрон Евстратыч. Бог не без милости…
— Главное, всем деньги подавай: и штейгеру, и рабочим, и старателям. Как раз без сапогов от богачества уйдешь… Да еще сколько украдут старателишки. Не углядишь за вором… Их много, а я-то ведь один. Не разорваться…
Всего больше Кишкин не любил, когда на прииск приезжали гости, как тот же Ястребов. Знаменитый скупщик делал такой вид, что ему все равно и что он нисколько не завидует дикому счастью Кишкина.
— Старайся, старайся, старичок божий… — весело говорил он, похлопывая Кишкина своей тяжелой рукой по плечу. — Любая половина моих рук не минует… Пряменько скажу тебе, Андрон Евстратыч. Быль молодцу не укор…
— Знаю я вас, разбойников! — брюзжал Кишкин. — Только ведь со мной шутки-то плохие, Никита Яковлич…
— Не пугай, ради Христа… ха-ха!.. А что сделаешь?
— А вот это самое… Я, брат, дубленый: все ваши ходы и выходы знаю. Меня, брат, не проведешь…
В другой раз Ястребов привез с собой самого Илью Федотыча, ездившего по промыслам для собственного развлечения.
— Посмотреть приехал на тебя, чудо-юдо, — пошутил секретарь милостиво. — Разбогател, так и меня знать не хочешь.
— Он ныне гордый стал, — поддержал Ястребов расшутившегося секретаря. — Голой рукой и не возьмешь…
— А еще однокашники, — продолжал Илья Федотыч. — Скоро, пожалуй, на улице встретит и не узнает… Вот тебе и дружба. Хе-хе… А еще говорят, что старая хлеб-соль впереди.
Сильный был человек Илья Федотыч, так что Кишкин для него послал в Балчуговский завод за бутылкой мадеры, благо секретарь остается ночевать в Богоданке.
— Да, вот какие дела, Андрон… — говорил он вечером, когда они остались в конторе одни. — Приехал получить с тебя должок. Разве забыл?
— Все отдам, Илья Федотыч, только дай с деньгами собраться… — жалостливо уверял Кишкин. — Никак не могу сбиться с деньгами-то. Вот еще свои в землю закапываю…
— Перестань врать!.. Других морочь, а меня-то оставь.
Марья вертелась на глазах целый вечер и сумела угодить Илье Федотычу. Она подала и сливок к чаю и ягод, а на ужин состряпала такие пельмени, что язык проглотишь. Кишкин только поморщился, что разгулялась баба на чужую провизию, но Марья успокоила его: она все делала из своего.
— Нельзя же кое-как, Андрон Евстратыч, — уговаривала она старика своим уверенным тоном. — Пригодится еще Илья Федотыч… Все за ним ходят, как за кладом.
— Ох, знаю, Марьюшка… Да мне-то какая от этого корысть?.. Свою голову не знаю, как прокормить… Ты расхарчилась-то с какой радости?
— Нельзя, Андрон Евстратыч: порядок того требует. Тоже видали, как добрые люди живут…
Илья Федотыч за бутылкой хереса сообщил Кишкину последнюю новость, именно о назначении Оникова главным управляющим Балчуговских промыслов.
— А куда же Карачунский? — удивился Кишкин.
— Ну, это его дело… Может, ты же ему место-то приспособил своим доносом. Влетел он в это самое дело, как кур во щи… Ах, Андрошка, бить-то тебя было некому!..
— От бедности очертел тогда, — согласился Кишкин. — Терпел-терпел и надумал…
За бутылкой вина старики разговорились о старине, о прежних людях, о похороненном казенном времени, о нынешних порядках и нынешних людях. Илья Федотыч как-то осовел и точно размяк.
— Пожалеют балчуговские-то о Карачунском, — повторял секретарь. — И еще как пожалеют… В узле держал, а только с толком. Умный был человек… Надо правду говорить. Оников-то покажет себя…
— Народ изварначился ныне, Илья Федотыч…
— Ну, это тоже суди на волка и суди по волку. Промысла-то везде одинаковы, — сегодня вскачь, а завтра хоть плачь.
— Разжалобился ты что-то уж очень, Илья Федотыч… У себя в канцелярии так зверь зверем сидишь, а тут жалость напустил.
— Ох, помирать скоро, Андрошка… О душе надо подумать. Прежние-то люди больше нас о душе думали: и греха было больше и спасения было больше, а мы ни богу свеча, ни черту кочерга. Вот хоть тебя взять: напал на деньги и съежился весь. Из пушки тебя не прошибешь, а ведь подохнешь, с собой ничего не возьмешь. И все мы такие, Андрошка… Хороши, пока голодны, а как насосались — и конец.
— Тебе в попы идти, Илья Федотыч, — рассердился Кишкин. — В самый раз с постной молитвой ездить…
Это жалостливое настроение Ильи Федотыча, впрочем, сменилось быстро игривым. Он долго смотрел на Марью, а потом весело подмигнул и заметил:
— Игрушка?..
— Хороша Маша, да не наша… С мужем живет.
— Что же, это еще лучше, коли с мужем… хи-хи!.. Из-за мужа-то и хозяина пожалеет…
Илья Федотыч рано утром был разбужен неистовым ревом Кишкина, так что в одном белье подскочил к окну. Он увидел каких-то двух мужиков, над которыми воевал Андрон Евстратыч. Старик расходился до того, что, как петух, так и наскакивал на них и даже замахивался своей трубкой. Один мужик стоял с уздой.
— Грабить меня пришли?! — орал Кишкин. — Петр Васильич, побойся ты бога, ежели людей не стыдишься… Знаю я, по каким делам ты с уздой шляешься по промыслам!..