прилежно, дружным рядом над скамьей, где стоят шайки. А кто не стирает, спешит занять место у печки и сушится, ожидая сигнала выходить.

В момент, когда люди выходят в холодный предбанник, никого из чужих не должно там быть. Чужие — воры. Правда, и свои — воры, но своих знаешь, и следишь, за кем надо. Критический момент наступает, когда распахивается наружная дверь, и со двора с морозом и ветром вваливается человек из дэзокамеры с вещами. Дверь за ним остается открытой, пока не подскочит кто-нибудь из голых закрыть ее. Тут надо держать ухо востро. Вещи всей партии сваливаются в кучу прямо на пол, начинается давка и свалка. Надо в скудном керосиновом свете отыскать свое в этой куче дымящегося от прожарки тряпья, где все перемешалось, оборвалось с колец, распалось и перепуталось. Люди мешают друг другу, в десятый раз перерывают, разбрасывают чужое, подымают крик: «бушлат пропал! рубахи нет!» — и банщики идут еще раз посмотреть, не осталось ли в дезокамере, и не обронили ли чего по дороге.

После каждой бани непременно есть пострадавшие и такие, которым не в чем идти в барак: все украли.

Полагается после бани новое белье. Это значит — новая очередь, но по большей части белья нет, и з/к, одев на голое тело горячий бушлат, несет досушивать в барак, что выстирал. Бредут в кромешной темноте и глубокой грязи, гнилые ступеньки проваливаются под ногой, и пройдя по колено в грязи болото вокруг бани, з/к возвращается в барак иногда грязнее, чем вышел.

Процедура эта нелегка для свежего и отдохнувшего человека, а для заключенных, весь день проработавших в лесу, голодных и едва дошедших до вахты после дороги в несколько километров — это новое мучение.

Теперь только наступает очередь за едой, за «рыбным супом», за талоном и хлебом.

Поев, мы засыпаем немедленно. Хорошо лежать, вытянувшись на верхней наре, в сплошном ряду тел. Под тобой бушлат, а скатанные ватные брюки и все прочее положено под голову. То, что отделяет тебя от остальных — твой дом и убежище — это одеяло — большое полушерстяное одеяло, привезенное из Пинска. Это одеяло — предмет зависти з/к — конечно скоро будет украдено у тебя. Но пока можно завернуться в него с головой, и, засыпая под шум и говор толпы в бараке, чувствовать рядом с собой не чужих, а своих — таких же, как и ты, западников: Карповича, Гринфельда, Воловчика.

Скоро мы погружаемся в сон и спим мертвецки, спим как могут спать люди с чистой совестью после целого дня работы на морозе и двух часов «бани», которых ждет «подъем» до зари. Вдруг что-то подсказывает спящему, что он должен проснуться.

Он подымает голову. Глубокая ночь. В бараке тихие шёпоты, та неуловимая тревога, которая без слов передает о близкой опасности. Враг близко! Сосед уже сидит. Лицо его спокойно, и одним движением губ, не поворачивая лица, он говорит:

— Обыск!

Ночной обыск в бараке! Этим нас не удивишь. Ночные обыски — обычное дело. Обязательно они происходят в лагере накануне праздников — в октябре и 1-го мая. Зачем это нужно — дело темное, но так уж заведено в лагере. Первый обыск застал меня врасплох в октябре 1940 года. Тогда я жил в бараке АТП и был единственным человеком, который пострадал от обыска: у меня вытащили из кармана брюк и отобрали мой замечательный «настоящий» перочинный ножик, еще из дому. С тех пор я привык к ночным налетам и дневным ревизиям, настоялся с растопыренными руками, пока чужие пальцы лазят под бушлат и вдоль ног, — насмотрелся, как переворачивают листы найденных на наре книг, или, подкравшись сзади, берут из руки недописанное письмо и читают то, что, все равно, пойдет в цензуру.

Первое, что я делаю: прячу ножик. Тихонько закладываю его в щель между двух досок нары. Денег у меня нет (сверх 50 рублей — забирают). Надо еще спрятать бумаги и письма. Беру сверточек из чемодана, и в последнюю минуту успеваю еще сунуть в ватные чулки, в которых сплю.

Обыск происходит либо таким образом, что всех сгоняют в средину барака и перерывают опустевшие нары, либо как сейчас:

Стрелок вскакивает на пару. (4 стрелка проверяют сразу сверху и снизу, с обеих сторон, пятый наблюдает в центре барака). Полулежа на наре, со свешенными ногами, стрелок командует:

— Вставать!

Я симулирую пробуждение и изумление. Я лежу в конце ряда, и стрелок уже устал. Ему надоело. Высыпав мой сундучек и перетряхнув одеяло, он торопится дальше: «Отдавай ножик!»

— Да нет у меня, гражданин начальник (у нас все стрелки — начальники).

— А эта миска — откуда?

Миска куплена у другого з/к, но, понятно, она — кухонная, казенная. Миска летит вниз. Неприятно, когда отнимают книги. Раз отнятая книга (на просмотр) редко возвращается владельцу и раскуривается на вахте. Но на этот раз им нужна посуда. Миски, жестянки, банки.

Несмотря на то, что обыск производится ночью, в соседних бараках уже известно, что у нас делается. Поэтому там уже ничего не найдут, и идти туда бесполезно. Повальный обыск всего лагеря сразу производится только раз в год, во время инвентаризации. Сил охраны хватает в нормальное время только на частичные обыски и ночные налеты, на обыскивание входящих и выходящих бригад, и на индивидуальные ревизии.

За годы каждый з/к привыкает к унизительному полицейскому ритуалу поисков и осмотров, к недреманому оку и неусыпному наблюдению, к тому, что государство роется в его белье и в его мыслях, в его вещах и в его душе, как будто это выдвижной ящик стола, всегда открытый для полицейского контроля. Это — часть лагерного «перевоспитания». В лагере нет ни одиночества, ни возможности сохранить надолго секреты. И лучше для лагерника, что он живет в толпе — общая беда легче переносится. А что до скрывания секретов — будет ли это ножик или запрещенная мысль — то, конечно, нельзя их скрывать годами. Если бы стрелок захотел потратить время — он нашел бы и мой ножик в щели нары, и мою веру в щели сердца. В течение дня, или года, или пяти лет — все запрещенные ножики или мысли непременно очутятся на поверхности, — и если не всегда будут замечены и изъяты, — то это объясняется не столько несовершенством лагерной системы, как таковой, сколько отсутствием вышколенного персонала, способного выполнить предначертания. — Лагерная система есть законченное выражение сталинизма. Но нет еще людей, стоящих на высоте задания. Это — идеальное орудие коммунизма, но пройдут еще поколения, пока советские люди научатся делать обыски как следует. Надо думать, они усвоят себе это трудное искусство, поскольку с ним связано существование режима.

11. ЛЮДИ НА 48-м

На поляне в лесу сидели люди. Это было польское звено Гржималы, и оно выглядело, как гравюра Гроттгера из серии «1863 год». Костер горел, и когда люди поднялись к работе, один остался. Я вышел из-за деревьев и увидел: он беззвучно молился, сложив руки. У него было молодое лицо, но люди его звена относились к нему с почтением, как к старшему.

Это был ксендз, укрытый среди поляков. В ту зиму все мы что-то «укрывали» в лагере: кто скрывал свой сионизм, кто — социальное происхождение. Некоторые — даже национальность. Нашлись поляки, которые.выдали себя за белоруссов и даже немцев, думая, что так выгоднее. Среди поляков на 48-ом выделялся человек с серебряными волосами и благородной осанкой. Ходил он в длинной крестьянской «сукмане», которая, однако, очень шла к нему, имел очень мягкую и симпатичную манеру разговаривать, добродушное круглое лицо. Это был Левандовский, капельмейстер Польского Радио в Варшаве. Я, правда, не мог припомнить такого имени, но факт, что среди нас находился музыкант, был признан официально: в ведение Левандовского были переданы две балалайки и гитара, хранившиеся при «клубе», и даже позволили ему первое время спать в теплом углу при КВЧ. Входя туда, я находил Левандовского за топкой железной печурки или присутствовал при том, как он с серьезным лицом и смеющимися глазами подыгрывал на балалайке, пока наш воспитатель исполнял душераздирательный романс «Эх зачем эта ночь». Старику под шестьдесят было нелегко, но он не жаловался никогда, всегда был ясен, ровен и невозмутим, полон тихой веселости. Разговаривая с ним, я мог убедиться, что Левандовский не был тем, за кого выдавал себя: его отношение к музыке не свидетельствовало о профессионализме. Жена его была англичанка и находилась в момент начала войны в Египте. Левандовский рассказывал мне под большим секретом, что жил «на кресах» в доме, где было 28 комнат. Вероятно, он доверил этот секрет не мне одному: скоро стали говорить на лагпункте, что под именем Левандовского скрывается польский аристократ.

Левандовский трагически погиб в лагере. Люди, пережившие лагерь, сообщили мне его настоящее имя,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату