ответил: «вы евреи, Сикорский вас не хочет». Этот ответ мы сочли за дурную шутку. Не все среди нас были евреи. Я написал для себя и десятка товарищей жалобы начальнику Каргопольлага. Через месяц пришел ответ: моим товарищам ответили, что они задержаны «до особого распоряжения» — ничего не объясняющие непонятные слова. А мне сообщили в письме, на обратной стороне которого я должен был расписаться в том, что его прочел: «В ответ на запрос з/к Марголина Ю. Б. разъясняется ему, что он не подлежит амнистии для польских граждан, как лицо непольской национальности».

Я ответил на это «разъяснение» горячим протестом. Я писал, что амнистия имеет в виду всех польских граждан без различия национальности и вероисповедания. Что польские граждане-евреи в массе были освобождены по амнистии, и я поэтому не принимаю такого объяснения, что меня задержали как еврея и прошу сообщить действительную причину задержания. Что пока не сообщат, на каком основании исключили из амнистии, буду считать свое заключение незаконным. Что заключение угрожает моей жизни, разоряет меня материально, подвергает страданиям и лишениям мою семью, и за все это я возлагаю ответственность на правительство Советского Союза. Что польское лондонское правительство Сикорского является демократическим правительством, свободным от антисемитизма, и я отказываюсь верить, что исключение польского еврея из амнистии для польских граждан происходит с его ведома и согласия.

Я не получил ответа на это письмо. Не с кем было разговаривать, не к кому обращаться — не на что надеяться, кроме тех, кто находился заграницей — свободных людей на Западе, моих друзей и родных, которые могли интервенировать в мою пользу. На них я возлагал свою надежду, не подозревая, что ни тогда, ни позже, ни по сей день люди Запада, чьи близкие пропали без вести в Советском Союзе, не ударяют пальцем о палец для их спасения. И благо нам, что мы этого не знали.

Я был бессилен что-нибудь предпринять для своего спасения из чудовищного и бессмысленного несчастья, которое стряслось со мной. Но я надеялся на то, что война еще выяснит многое — и на то, что многолетнее и бесследное исчезновение в Сов. Союзе как мое, так и многих других людей из Европы обратит на себя внимание широких общественных кругов.

Я не потерял надежды и не отчаялся до конца. Но весной 1942 г. я пережил шок, который временно превратил меня в невменяемое и душевно-ненормальное существо. Я поседел в эти месяцы. Я был молод, когда меня арестовали в Пинске. Вдруг я услышал с удивлением, что меня окликают на работе «отец», а потом стали звать меня — «дед».

Голод иссушил мое тело, непосильнaя работа согнула спину, колени дрожали, лицо сморщилось, и руки тряслись. Мой слух ослабел и глаза потухли. Моя близорукость значительно усилилась, и стекла, которые я привез с собой в лагерь, уже были недостаточны. Начальник лагпункта отказался снять меня с общих работ. Я пошел просить помощи у уполномоченного. Уполномоченный — уже не Степанов, а другой, круглолицый, — сказал мне: «Да ведь я знаю вас: вы переписываетесь с иностранными консульствами». Это был намек на копию визы в Палестину, которая была мне переслана в конце 1940 г. — Когда я просил содействовать мне найти работу в конторе, ссылаясь на слабое зрение, он мне ответил: «Деревья в лесу большие, и то вы их плохо видите, так как же вы будете в конторе? Буквы на бумагах ведь совсем маленькие!» — и я не знал, смеется ли он надо мной или говорит серьезно.

Тело мое распадалось, и все во мне было растоптано и расстроено. Ничего не осталось во мне, кроме животного ужаса перед леденящим холодом и физической болью. Я выходил с утра в поле, метель засыпала мое рубище, и я прислонялся где-нибудь под деревом в снегу и стоял в оцепенении, как во сне, пока окружающие с руганью не заставляли меня взяться за колоду, что-то тащить, подымать, помогать кому-то. Но я уже ничего не мог сделать. Вокруг меня были чужие лица. То, чего я больше всего боялся, наступило. Западники ушли, и во всем лагпункте еще оставалось 15-20 таких, как я, разбросанных среди косматых, голодных, озверевших людей. Ни одна бригада не хотела меня. Настал день, когда я украл ножик у соседа. Этот ножик не был мне нужен. Я не знаю, зачем я это сделал. — Жалкий самодельный лагерный ножик лежал на краю нары, — он выпал из бушлата соседа. Я спрятал его в свой карман. Потом сосед искал ножик, ругаясь, по всем углам. Я лежал в глубокой тени, не отзываясь, и испытывал мрачное удовлетворение от того, что никому не приходит в голову в бараке искать его в моем кармане…

15. «РАБОТАТЬ НАДО»

Зимой 41 года мы выходили с ножами и серпами в леса около Круглицы — последние поляки в ожидании амнистии. Мы занимались заготовкой силосного корма для скота, т. е. нарезали тонкие березовые и ольховые прутья и вязали из них веники, норма которых составляла сто на человека. Мы вязали от 30 до 70. Весь день мы бродили по снегу между деревьев, то и дело окликаемые стрелком для проверки. Справа от меня работал Электорович, пожилой поляк с сумрачным лицом, неразговорчивый и необщительный, который, как и я, был исключен из амнистии — и в ту же зиму умер в лагере. Найдя молодую березовую поросль, мы беспощадно уничтожали ее, оставляя только черенки в земле. Слева работал бывший бургомистр города Копылинце в Зап. Украине, старый адвокат с пухлым мягким лицом, очень похожий на Молотова — на нем чудом еще уцелело долгополое черное пальто из дому. Нагнув с усилием высокую ветвь и зажав ее подмышкой, старик серпом обчищал с нее боковые ветки, и когда отпускал ветвь, она выпрямлялась с шумом, и с дерева осыпался снег на плечи и голову старого человека.

Даже на такой простой работе общая норма для всех — была варварством. Одни из нас, и в особенности молодежь с зоркими глазами, моментально находили подходящее дерево, срезывали ловко и быстро, одним метким ударом ножа наискось отделяя черенок от ствола — другие в том же положении теряли несколько секунд, чтоб осмотреться, и ударяли ножом раз, и два, и три, а еще потом отдирали рукой ветку с лоскутом коры — эти никогда не могли выполнить даже половины нормы. В нормальных рабочих условиях «норма» есть средство отбора — она отсеивает тех, кто не годится для данной работы, но годится для другой. Электорович, я и старик бургомистр наверное умели делать хорошо много вещей, но мы очень плохо заготовляли веники, и поэтому для нас норма, принудительного рабского труда была нормой голода и неизбежно обрекала на гибель. Мои веники плохо держались — то распадались, то сваливались со стойки, на которую я их вешал. Бригадир, проходя мимо, критически осматривал их и с сомнением качал головой. Нарубая ветки, я думал о том, какая это страшная вещь — соединение нормы, которая всегда остается несоизмеримой с индивидуальными различиями работающих, с прикреплением к месту работы и невозможностью сменить ее по своему желанию. Я знал, что в одинаковых с нами, лагерными, условиях находятся в этом отношении и «вольные» советские рабочие. Я вспомнил своего товарища, который приехал в Палестину и взялся там за огородничество. Помидоры не росли у него, и скоро он бросил возиться с грядками. Оказалось зато, что он — прекрасный пчеловод и умеет разводить кур. В лагере, если бы его послали на огород, он бы мучился бесконечно, не выполняя нормы, и погиб бы на штрафном пайке. «Труд — дело чести!» — эта советская формула в условиях диктатуры прикрывает принудительность навязанного занятия и абсолютную, рабскую зависимость от работодателя, которая не легче, а много тяжелее, когда в роли работодателя выступает полицейское государство.

Десны мои расшатались и кровоточили, и два золотых мостика выпали из моего рта. Прежде чем я успел подумать, что с ними сделать, у меня украли один из них. Рядом со мной лежал На наре голубоглазый карпаторусский паренек. Его косвенное признание в краже выразилось в том, что он принес мне в один из ближайших вечеров целый вареный телячий язык! Из такого языка нарезали порций 20 ко второму котлу.

— Ешь! — сказал он мне великодушно и объяснил, что стянул на кухне 2 языка, один для себя, другой для меня. Он добровольно помогал на кухне, приходя с работы, мыл, убирал, чистил овощи — за это его подкармливали, и при случае он мог стащить какие-нибудь объедки, но два языка! столько мяса!… Этому я не поверил и понял, что мой сосед просто делился со мной выручкой за золотой мостик… Не долго думая, я съел целый телячий язык без хлеба.

Второй же массивный мостик я отдал главному повару Ваське. Этот Васька был гладкий щеголеватый молодой человек, и я имел к нему полное доверие. Я решил, что мне надо завести дружбу на кухне, и отказался взять у Васьки деньги. Я сыграл на благородство. Разве можно перевести на деньги такую вещь, как дружба с главным поваром? — «Бери, Вася, а денег мне не надо — покормишь при случае»…

Дело в том, что на лагерной кухне, обслуживающей сотни людей, всегда остается и лишний суп и лишняя каша. Начальство, которое понимает, что повара должны быть сыты, да кстати, и само подъедает из того же лагерного котла, следит зорко, чтобы не переходилась известная граница, чтобы повара не обижали одних з/к и не кормили других по своему усмотрению. Но уследить трудно. С утра представитель Санчасти проверяет качество пищи. Часто бывает, что прогнившая рыба или хлеб из гнилой муки запрещаются к

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату