после смерти одной из тетушек матери, — вот уж не предполагал, что у Вильялобоса такая память (я подумал: «Должно быть, Луиса сказала ему: „Вильялобос нам рассказал то-то и то-то. Что из этого правда?'») Мы сразу влюбились друг в друга, но я был уже женат. Мы встречались изредка, тайком, это были грустные встречи. Она очень переживала, потому что не видела выхода, а это приводило в отчаяние меня: я страдал больше из-за того, что она страдала, а не из-за того, что у нас не было выхода. Встречались мы не так уж часто, всегда по вечерам: сестры выходили на прогулку вместе, а потом расходились в разные стороны. Я не знаю, куда отправлялась Хуана, а Хуана не знала, что в это время делала Тереса. В такие вечера мы с Тересой встречались в номере гостиницы, а когда наступала ночь (ночь была для нас сигналом), она снова встречалась с сестрой, и они вместе возвращались, чтобы поужинать с матерью. В последний вечер, который мы провели вместе, мы расставались, словно навсегда, нам казалось, что уже больше никогда мы не увидим друг друга. Это была нелепость: мы были молоды, нам не угрожала болезнь, не было войны.

Она возвращалась в Испанию на следующий день после трех месяцев, проведенных в Гаване, в доме умершей двоюродной бабушки. Я говорил ей, что не собираюсь оставаться на Кубе навсегда, что постараюсь как можно скорее вернуться в Мадрид, что мы должны продолжать видеться. Она не хотела этого, предпочитая воспользоваться вынужденной разлукой, чтобы поскорее забыть обо всем: обо мне, о моей первой жене, с которой она, к несчастью, была немного знакома. Она ей даже нравилась, да, я помню, она ей нравилась. Я настаивал на своем, говорил, что хочу бросить жену. «Мы не сможем пожениться, — сказала она мне, — это невозможно». Все это были условности, но такое было время тогда, всего сорок лет назад. Тогда случались тысячи подобных историй, разница только в том, что люди только говорят и ничего не делают. Впрочем, некоторые делают. («Хуже всего то, что он ничего не будет делать», — вспомнил я слова Луисы, сказанные о Гильермо однажды ночью, когда она была в плохом настроении, когда ее тело в вырезе рубашки было влажным и блестело, когда мы лежали рядом в постели.) И тогда она сказала то, что я услышал и сделал, а она потом не смогла этого вынести. («Слова без хозяина, слова, за которые никто не отвечает, которые передаются из уст в уста, из века в век, — подумал я, — всегда одни и те же, подстрекающие к одним и тем же поступкам еще с тех пор, когда в мире не было людей, не было языков, чтобы подстрекать, и ушей, чтобы слушать. Но тот, кто произносит эти слова, не всегда может выдержать потрясение, узнав, что они сбылись.) Помню, что мы лежали одетыми на кровати в гостиничном номере, не снимая обуви («Ступни, возможно, были грязные, — подумал я, — ведь их никому не собирались показывать»), в тот вечер мы не раздевались, у нас даже желания такого не могло возникнуть. «Мы можем надеяться только на то, — сказала Тереса, — что она когда-нибудь умрет, но мы не можем рассчитывать на это». Помню, что, когда она это говорила, ее рука лежала на моем плече, а ее губы почти касались моего уха.

Она не нашептывала мне, в ее словах не было намека: рука на плече и губы возле уха были попыткой утешить меня и успокоить, я уверен в этом, я так часто думал над тем, как была произнесена эта фраза, хотя в тот раз я понял ее по-другому. В ее словах было отречение, а не подстрекательство, это были слова того, кто отступает и сдается. Потом она поцеловала меня, и поцелуй был кратким. Она покидала поле битвы. («Язык в ухе — это еще и поцелуй, который лучше всего убеждает, — подумал я, — этот язык ведет разведку и обезоруживает, нашептывает и целует, почти принуждает»). — Ранс сделал еще одну паузу, его голос утратил последние крохи иронии или насмешки, стал почти неузнаваемым, хотя звук его не стал напоминать звук пилы. — Позднее, когда я рассказал ей о том, что сделал, и напомнил те ее слова, она сначала даже вспомнить не могла, что говорила их, а потом вспомнила и поняла, что они могли означать. В ту ночь она произнесла их не задумываясь, как она сказала, сгоряча. Она просто высказала вслух то, о чем мы оба думали, — выход, о котором она говорила, действительно был единственным. В ее словах не было злого умысла, она сказала это так, как если бы ты сейчас сказала мне: «Пора подумать об ужине». Да я и сам тогда не придал большого значения ее словам, я задумался над ними позднее, уже после отъезда Тересы, когда невыносимо затосковал по ней. «Мы можем надеяться только на то, что она когда-нибудь умрет, но мы не можем рассчитывать на это». Мой проклятый мозг захотел понять ее слова по-другому («Не думай об этих вещах, отец, — думал я, — не думай о них таким болезненным мозгом. Спящие и мертвые — это не картины, мысленно умолял я. Нельзя думать об этом так, иначе можно сойти с ума»). Она вспомнила эти свои слова только после того, как я ей о них напомнил, и они стали для нее причиной страшных мучений. Лучше бы я ей ничего не рассказывал («Она слышит признание в этом поступке, или деянии, или подвиге, но истинной соучастницей ее делает не то, что она к этому действию подстрекала, а то, что она о нем знала. Она знает, ей все известно, и в этом ее вина, но преступления она не совершала, как бы она ни сокрушалась или ни уверяла, что сокрушается. Испачкать руки в крови уже мертвого человека — это игра, обман, показное единение с тем, кто совершил убийство, потому что нельзя убить дважды, и никто не может усомниться в том, кто именно совершил преступление, и деяние уже совершено. Вина только в том, что были выслушаны слова, а этого избежать было нельзя, и хотя по закону тот, кто говорил, считается виновным, он все равно знает, что в действительности ничего не совершал, даже если принудил к преступлению, когда приблизил свой язык к уху другого человека, положил руку ему на плечо, принудил своим учащенным дыханием и неразборчивым убеждающим шепотом»), совсем ничего.

— И что вы сделали? Вы ей все рассказали? — Луиса спрашивала только о самом существенном.

— Да, я ей все рассказал, — ответил Ранс, — но тебе рассказывать не буду, ни о том, что именно я сделал, ни о деталях. Этого забыть нельзя, и я предпочел бы, чтобы тебе не пришлось об этом вспоминать самой и напоминать мне с этого дня, а именно это и произойдет, если я тебе все расскажу.

— Но как она умерла? Никто не знает истинной причины, ее-то вы мне можете открыть? — сказала Луиса. Мне вдруг стало немного страшно. Она спрашивала только о самом существенном, так же она когда- нибудь будет расспрашивать и меня, если ей придется это делать. Я снова услышал позвякивание кубиков льда — кто-то встряхивал бокал. Ранс, должно быть, болезненно думал, а может быть, мозг его уже несколько десятилетий не был болен. Возможно, он приглаживал, почти не касаясь их, свои белоснежные, словно присыпанные тальком, волосы. Возможно, в этот момент он выглядел неуверенным в себе — таким я уже видел его однажды. Тот день казался теперь далеким прошлым.

— Хорошо, я тебе расскажу, — сказал он наконец. — Вильялобос и здесь не ошибся. Он один из немногих оставшихся в живых что-то еще помнит о той истории. Конечно, об этом помнят еще братья Тересы и Хуаны, если они еще живы, как знали и помнили об этом сама Хуана и их мать. Но со своими шуринами (дважды шуринами) я не общаюсь уже очень давно — после смерти Тересы они и слышать не хотели обо мне и даже о Хуане, хотя открыто своего отношения не высказывали. Хуан поэтому их почти не знает. Только их мать приняла меня, думаю, она сделала это только для того, чтобы защитить свою дочь, чтобы присматривать за Хуаной и не бросить ее на произвол судьбы в браке, в опасном браке со мной, — так она, я полагаю, считала. Я ее не могу упрекать, все подозревали, что я каким-то образом причастен к тому, что Тереса покончила с собой, и что я что-то скрываю, но наверняка никто ничего не знал. Так что жизнь не зависит от поступков, зависит не от того, какие поступки человек совершает, а от того, что о них становится известно. С тех пор я жил вполне нормальной и даже приятной жизнью, — можно продолжать жить, что бы ни случилось (не все способны на это): я нажил состояние, вырастил хорошего сына, я любил Хуану, и она была со мной счастлива, я занимался любимым делом, у меня были друзья и хорошие картины, я радовался жизни. Все это было возможно только потому, что никто ни о чем не знал, знала только Тереса. Сделанного уже не исправить, но последующая жизнь зависит не от того, что вы сделали или чего не сделали, а от того, стало ли об этом известно. Осталось ли это тайной. Во что превратилась бы моя жизнь, если бы все стало известно? Наверное, и самой жизни бы тогда не было.

— Какова была официальная версия? Пожар? — настаивала Луиса, не позволяя моему отцу слишком уходить от темы. Я зажег новую сигарету, прикурив от предыдущей. Хотелось пить, хотелось почистить зубы; в своем собственном доме я не мог выйти в ванную — ведь я находился в нем тайно. Во рту у меня было как после наркоза — то ли со сна, то ли после долгой утомительной поездки, то ли потому, что мои челюсти были напряженно сжаты. Я разжал зубы.

— Да, это был пожар, — медленно сказал он. — Мы жили в маленьком двухэтажном особнячке довольно далеко от центра, она часто курила в постели перед сном (я тоже, правду сказать). В тот вечер я ужинал с несколькими предпринимателями из Испании: я должен был развлекать их, проще сказать, устроить для них попойку. Она, должно быть, курила в постели и уснула, может быть, она выпила немного, чтобы заснуть (она часто так делала в последнее время), возможно, в ту ночь она выпила слишком много.

Вы читаете Белое сердце
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату