противоположном исторической реальности: автомобили не умещались на узких и извилистых улицах города, где ночью раздавался звук неподкованных копыт чахлых лошадей. Во время сильной жары, когда открывались балконы, чтобы впустить прохладу из парков, звучали отголоски самых задушевных бесед. Задремавшие дедушки и бабушки слышали тайные шаги по улицам из камня, они обращали внимание на них, и, даже не открывая глаз, узнавали их, и говорили разочарованно: «Там идет Хосе Антонио туда, где Чабела». Единственное, что выводило из себя страдающих бессонницей, были резкие удары фишек по столу домино, которые раздавались по всей окрестности, окруженной крепостной стеной.
Это был знаменательный вечер для меня. Я с трудом признавал в реальности схоластические вымыслы из книг, уже потрепанные жизнью. Я разволновался до слез, что старые дворцы маркизов были теми же самыми, что в моем воображении, с отколотыми углами, со спящими нищими в прихожей. Я увидел собор без колоколов, которые увез корсар Френсис Дрейк, чтобы изготовить пушки.
Из тех немногих колоколов, что спаслись от нападения, были изгнаны бесы, после чего прислужники епископа приговорили их к костру из-за их злорадного звучания, способного вызвать дьявола. Я увидел блеклые деревья и статуи героев, которые казались не высеченными из бренного мрамора, а застывшими во плоти. Ведь в Картахене статуи не были защищены от разрушительного времени, но все было наоборот: сохранялось время для вещей, тех, что все еще сохранялись юными, между тем как века старели.
Это было так же, как и в вечер моего приезда, город открывал мне на каждом шагу свою собственную жизнь не как ископаемое из папье-маше историков, а как город из плоти и крови, который питался не своим военным величием, а собственным достоинством.
Воодушевленный, я вернулся в пансион, когда на башне дель Релох пробило десять. Полусонный сторож сообщил мне, что никто из моих друзей не приехал, а моя сумка находится в безопасности на складе гостиницы. Только тогда я осознал, что не ел и не пил со времени скудного завтрака в Барранкилье. Ноги подкашивались из-за голода, но мне было довольно и того, что хозяйка приняла у меня сумку и оставила меня спать в гостинице в эту единственную ночь, пусть даже и в кресле в гостиной. Сторож смеялся над моим простодушием.
— Не будь неженкой! — сказал он на грубом Карибском. — С кучей блюд, которые есть у мадам, уснешь в семь, а проснешься на следующий день в одиннадцать.
Аргумент мне показался настолько обоснованным, что я, никого не беспокоя, сел на скамейку в парке де Боливар на другой стороне улицы ждать, когда приедут мои друзья. Поникшие деревья были едва различимы при уличном освещении, потому что в парке фонари зажигались по воскресеньям и в церковные праздники. На скамьях из мрамора оставались следы надписей, много раз зачеркнутых и снова написанных непристойными поэтами.
Во дворце инквизиции, за его вице-королевским фасадом, высеченным из цельного камня, и за дверью главной базилики слышался безутешный жалобный стон какой-то больной птицы, явно из другого мира.
Мучительное желание покурить овладело мной в то же время, что и почитать, две дурные привычки, которые смешались в моей юности из-за своей назойливости и стойкости. Мой физический страх не позволил мне читать в самолете роман «Контрапункт» Олдоса Хаксли, и он спал в закрытом на ключ чемодане. Так что я закурил последнюю сигарету с необычным ощущением облегчения и страха и потушил ее на середине про запас для ночи до утра, л і-</emphasis
И уже намереваясь спать на скамейке, где сидел, я заметил вдруг, что было что-то скрыто за самыми густыми тенями деревьев. Это была статуя Симона де Боливара на коне. Никак не меньше: генерал Симон Хосе Антонио де ла Сантисима Тринидад Боливар и Паласиос, мой герой с тех пор, как мне его показал дедушка, в его праздничной сверкающей военной форме и с головой римского императора, разгромленного солдатами.
Он продолжал быть для меня незабываемой выдающейся личностью, несмотря на некоторые его необдуманные действия или, возможно, благодаря им. В конечном счете они были едва сравнимы с теми, благодаря которым мой дедушка завоевал свое звание полковника и рисковал столько раз жизнью на войне, поддержанной либералами против той же партии консерваторов, которую создал Боливар. Погруженный в эти мысли, я шел какое-то время, пока меня не вернул с небес на твердую землю решительный оклик за моей спиной:
— Руки вверх!
Я облегченно поднял руки, уверенный, что это были наконец мои друзья, и увидел двух неотесанных, в лохмотьях полицейских, которые навели на меня свои новые ружья. Они хотели знать, почему я нарушил комендантский час, который начался два часа назад. Я и не знал, что он был введен в прошлое воскресенье, как они мне сообщили, но я не слышал ни звука сигнальной трубы, ни перезвона колоколов, ни какого-то другого знака, который бы мне позволил понять, почему на улицах никого нет.
Полицейские были скорее нерадивыми, чем сочувствующими, когда увидели мои удостоверяющие личность документы, пока я им объяснял, почему я находился там. Они мне их вернули, не глядя на них. Они спросили, сколько у меня с собой денег, и я им ответил, что меньше четырех песо. Тогда более решительный из двоих попросил у меня сигарету, и я показал ему потушенный окурок, который думал докурить перед сном. Он отнял его и выкурил до конца, пока не обжег пальцы. Через некоторое время они провели меня за руку по улице, больше из-за страстного желания курить, чем из-за требования закона, в поисках открытого места, чтобы купить сигареты поштучно за один сентаво. Ночь стала прозрачной и прохладной под полной луной, и тишина казалась невидимой материей, которой можно было дышать, как воздухом. Тогда я понял то, что нам столько раз рассказывал папа, а мы ему не верили, что он пробовал скрипку рано утром в тишине кладбища, чтобы ощущать, как его любовные вальсы распространялись по всему пространству Карибов.
Уставшие от бесполезных поисков штучных сигарет, мы вышли из крепостной стены до каботажной пристани сразу за общественным рынком, живущей своей жизнью, где пришвартовывались шхуны из Курасао, Арубы и других Малых Антильских островов. Это было полуночное развлечение самых веселых и полезных людей города, которые имели право на пропуск в комендантский час в связи с особенностями их службы. Они пировали до рассвета в таверне под открытым небом по хорошим ценам и в лучшей компании, поэтому там останавливались не только ночные служащие, но и все те, кто хотел, когда пойти было уже некуда. Место не имело официального названия и называлось так, как менее всего ему подходило: Ла Куева, что означает Пещера.
Полицейские пришли, как к себе домой. Было очевидно, что посетители, которые сидели за столиком, знали их уже давно и были рады их компании. Было невозможно выяснить их имена, потому что они все называли друг друга школьными прозвищами и разговаривали криками, не понимая друг друга и не глядя ни на кого. Они были в рабочей одежде, за исключением одного человека лет шестидесяти с белоснежной головой и в старомодном смокинге рядом с одной женщиной в возрасте, но все еще красивой, в поношенном костюме с блестками и крупными подлинными драгоценностями. Ее присутствие здесь могло быть ярким свидетельством ее положения, потому что очень немногим женщинам мужья разрешали появляться в местах с такой дурной славой.
Из-за их развязности, креольского акцента и бесцеремонности в обращении со всеми можно было бы подумать, что они туристы. Позже я узнал, что это старая супружеская чета из Картахены, сбившиеся с пути, которые нарядно одевались под любым предлогом поужинать вне дома, и в тот вечер гостеприимные хозяева нашли их спящими, когда рестораны закрылись из-за комендантского часа.
Именно они пригласили нас поужинать. Они показали нам другие места в кабачке, и мы трое сели, немного стесненные. С полицейскими они также обращались бесцеремонно, как с прислугой. Один был важный и непринужденный и вел себя с непринужденностью ребенка за столом. Другой казался унылым, не интересовавшимся ничем, кроме еды и курения. Я, больше из скромности, чем из вежливости, заказал меньше блюд, чем они, и когда я осознал, что не утолил и половину моего голода, другие уже закончили ужин.
Хозяина и единственного слугу «Ла Куевы» звали Хосе Долорес, это был негр, почти подросток, с обременительной красотой, завернутый в чистые мусульманские мантии и с живой гвоздикой в ухе. Но больше всего в нем выделялась чрезмерная сообразительность, которую он умел использовать безо всяких оговорок, чтобы быть счастливым и сделать счастливыми других. Было очевидно, что ему недоставало очень немногого, чтобы быть женщиной, и о нем небеспочвенно шла молва, что он состоит в любовной