14 ФЕВРАЛЯ Страшный день святого Валентина. Я ходил навестить жениха Эвангелины в университетской клинике «Маунт Синай». Мне очень даже нравится его выпечка, в которой больше от французской, чем от центральноевропейской традиции, больше фруктов, меньше сливок и сахара, и хотя я приверженец последнего, ради качества всегда сделаю исключение. Он поправляется медленно, но как только пришел в сознание, его семья настояла на моем визите. Они хотели, чтобы я был в палате, когда ему сообщат новость об Эвангелине. Я, конечно, упирался. Со временем известие, что Эвангелина жива, обрадует мальчика, но пока, в его болезненном состоянии (неудавшийся самоубийца осознает истину своего отчаянного поступка), невозможно предугадать, как он отреагирует. Ужас и чувство вины могут дать непредсказуемые результаты.
Стоило мне войти в палату, как я понял, что радости мне визит не принесет. Во-первых, от мальчика осталась лишь тень его самого. Руки замотаны бинтами по плечи. Кожа стала голубовато-белой, а тени под глазами лишь подчеркивают жалостливое выражение. В последний раз, когда я его видел, он был красив, как кинозвезда. Но с тех пор съежился до острия смерти. Мне пришло в голову, что он и в самом деле умер, и к жизни его вернули неправедным путем. В палате пахло поражением и смертью. Члены семьи обступили койку: проверяли капельницу, поправляли подушки, а еще постоянно кусали ногти. Мальчика пока не перевели на твердую пишу. Почему-то эта сцена напомнила мне об Эдварде Принце.
Когда я вошел, родители пробудились от скорби, забормотали ненужные слова благодарности за потраченное время, и я постарался избавить их от неловкости. Еще никогда слава — побочный продукт моего призвания, не значила так мало. Я выразил свое восхищение его талантами и сожаление о случившемся.
— Ему уже сказали? — спросил я.
Они затрясли головами. Внешность у мальчика от матери. На груди у нее покачивалась, решительно поблескивая золотом, звезда Давида.
— Думаю, лучше подождать, — предложи я.
— Нет, — отозвалась красавица-мать.
— Но уверены ли мы, что он готов услышать?
Отец посмотрел на мать, а та высказалась за обоих:
— Мы боимся, что если не скажем, он тихо отойдет.
Она разразилась рыданиями.
Итак, выбора не было. Необходимо ему сказать. Эта мысль всколыхнула во мне нежеланные чувства. Родители раздавлены горем, значит, мне выпадает быть сильным. В их сыне есть что- то от недужного рыцаря, высеченного в камне на каком-нибудь из немецких соборов. Я почти видел меч у его руки и лягушек, выползающих из его чрева.
— Он так по-доброму о вас отзывался. — Мать снова взяла себя в руки. — Так хвалил, как вы обращались с Эвангелиной. Он говорил, что вы относились к ней с уважением, в отличие еще от кое-кого, не будем называть имен. Кстати, вы любимый его корреспондент.
Ее голос прервался. Было очевидно, что они хотят, чтобы я взял на себя их миссию.
— Не уверен…
— Пожалуйста, — сказал отец.
Я побледнел, отшатываясь от ответственности. Что, если мальчик тяжело это воспримет? Что, если новость вызовет шок?
— Давайте позовем сюда медсестру, — предложил я.
Родители переглянулись, потом посмотрели на меня, и я понял. Медсестра советовала ничего не говорить. И врач, вероятно, тоже. Я подошел к краю кровати — дальнему от двери. Мать пододвинула мне стул, и я почти почувствовал себя раввином. Улови я хотя бы подрагивание век, мне стало бы спокойнее. Невзирая на бесчисленные решения, какие молниеносно принимаются в мире телевещания, мне редко приходилось действовать так быстро и решительно в столь щекотливой ситуации. Наверное, мне везло — до сего момента. Муж с женой словно бы ожидали, что я подниму их сына из мертвых. «Я, как и вы, еврей, — хотелось запричитать мне. — Такие трюки не по моей части. Оплакивание — да; воскрешение — нет».
Нагнувшись к шее мальчика, приблизив губы к его правому уху, я шепнул:
— Роберт?
Его губы шевельнулись, но с них не сорвалось ни звука.
— Роберт, — повторил я. — У меня хорошая новость. Жаль, что у нас не было времени тебя к ней подготовить, но твои родители считают, что тебе следует знать. Ты готов к новостям, Роберт?
Я рассуждал, что даже несколько секунд дадут его мозгу время приготовиться к потрясению. Его губы снова шевельнулись, и мне показалось, что я услышал несколько слогов. Ничего связного.
— Она жива, — сказал я.
Крик вырвался единым протяжным раскатом. От удивления и ужаса родители разинули рты. Вбежали медсестры, завозились с капельницей и трубками.
— Да что происходит, скажите на милость? — воскликнула мать.
Я поспешно отступил, практически бегом выбежал из «Маунт Синай», не останавливался до греческой кофейни на Мэдисон, где сейчас и сижу. Руки у меня дрожат, я попытался прикурить сигарету и успел сделать лишь пару затяжек, когда явился вдруг грек-туркоубийца, скотина, который владеет этим заведением, и пригрозил меня выгнать, словно я какой-то бездомный бродяга. Он вообще меня не узнал. Я сам себя больше не узнаю.
14 ФЕВРАЛЯ, ПОЗДНЕЕ Хорошо, Тротта, все о'кей. Вот, что я твержу себе день напролет. Все в порядке, все будет о'кей.
И действительно, кажется, так оно и будет. Несколько минут назад, когда я только-только выключил телевизор, позвонили родители. Мать плакала от облегчения. Последние несколько часов ее мальчик издавал время от времени какие-то звуки, до смерти пугая других пациентов, так что его пришлось перевести в пустую палату гастроэнтерологического отделения. Эту информацию она мне сообщила с необъяснимой радостью, и вскоре я понял почему. После большой дозы транквилизатора он затих, но глаза у него оставались открытыми, он съел немного супа, и медсестра объявила, что худшее позади. Мать мальчика сказала, что губы у него снова задвигались, но она не могла разобрать слов, а вот доктор объяснил, что это указывает на значительную активность мозга и что разум ее сына наконец-то себя перезагружает. Я спросил, говорит ли он что-нибудь внятное, и она ответила, что по большей части это бессмыслица, но несколько раз ей показалось, что она слышит географические названия, а однажды вполне определенно уловила название города. Нанкин.