Я поплелся сзади. И мучился: мне было кошмарно стыдно. Не за кошек, не за дядю — за себя!
Светлейшая голова, взращенная авиацией, наша общая гордость — Антуан де Сент-Экзюпери заметил однажды: дети должны быть очень снисходительны к взрослым...
Спору нет, желательно!
Но вот беда — к кому обращен призыв?
К детям? Но едва ли сыщется во всем свете ребенок, способный понять, почему он должен щадить взрослых? Тех самых, что так порой жестоки и бесцеремонны с ними.
Ко взрослым? Но с ними,, Пожалуй, поздно говорить о детской снисходительности. Тут, что называется, поезд ушел, и рельсы разобрали.
Я тоже был маленьким.
Помню: звонил телефон, у отца неприятно заострялось лицо, он почему-то понижал голос и говорил матери:
— Для всех, кроме Карпова, я только что ушел! — и смешно показывал пальцами, как он
якобы перебирает ногами, где-то там — вдалеке от дома.
А меня за вранье — отец всегда говорил: за уклонение от истины! — били железной канцелярской линейкой. Били непременно по голому за ду — так требовала семейная традиция, фамильный ритуал, освященный опытом предшествовавших поколений.
И не только в нашей семье жили не по правде: говорили — одно, а делали другое... Не понимали, что хорошо, а что плохо? Еще как понимали, иначе бы не притворялись и не скрывали свою жизнь от посторонних!
Мне случалось чуть не каждый день бывать у Сашки Бесюгина. Его родители поощряли нашу дружбу, считая почему-то, будто я положительно влияю на Сашу. Ко мне в этом доме привыкли и меня не стеснялись. Чего только я не насмотрелся и не наслушался у Бесюгиных! Например, Бесюгин-папа принимался объяснять Бесюгиной-маме, что она может жить, как ей заблагорассудится, но... не за его счет!
— Мне надоело расплачиваться за долги, которые я не делаю, — объявлял папа.
Чаще всего развить эту тему ему не удавалось: супруга решительно переходила в контратаку. И по ее словам получалось, что Бесюгин-папа — редкостный скряга — вворачивает двадцатисвечовые лампочки там, где у нормальных людей горят стосвечовые... собирает обмылки... готов вылизывать сковородки... жить с таким невозможно, и ребенок — не оправдание!
Здесь непременно вступал папа. Злым, крикливым голосом, преувеличенно жестикулируя, он вещал:
— И пожалуйста! Скатертью дорога!
Подобные сцены между Сашкиными родителями происходили раза по три в неделю и Сашку нисколько не волновали.
— Не бери в голову! — говорил он мне.
Однажды в разгар очередного словоизвержения в квартиру Бесюгиных забежала, залетела, впорхнула, заскочила — как нравится! — соседка по лестничной площадке — Евдокия Владимировна: раз житься десяткой...
И на моих глазах совершилось чудо. Папа потух. Побелевшее лицо мамы приобрело естественный, здоровый оттенок. Супруги сделались самой любезностью, самой предупредительностью:
— Ну, что за вопрос, — сладко заблеял папа, — извольте! Пожалуйста... Может, десяти рублей мало?
— Если соседи не будут, как родные, — подключилась мама, — как тогда вообще жить?..
Нет, я не любил взрослых, пока был мальчишкой. И, пожалуй, больше всего — за притворство. И не доверял им.
А вырос, стал независимым, и со мной произошло что-то странное: гляжу на детишек, вижу бесхитростные, любопытные рожицы и непременно ощущаю горькую тревогу... Это сверх и кроме всех прочих чувств.
Но при чем тут моя нелюбовь к взрослым? Сейчас объясню.
За окном — двор. И все, как на ладони. Вот соседский Вовка тянет на поводке щенка. Джек упирается. Конечно, я не знаю, какие собачьи резоны заставляют Джека припадать на задние лапы и чесать задом и хвостом по шершавому асфальту. Вполне возможно, Джек не прав.
Вижу, как теряет терпение Вовка. Ярится, что-то злобно выкрикивает... и, утрачивая контроль над собой, пинает добродушного лохматого пса тяжелым туристским ботинком...
Уж ты-то, Вовка, точно не прав!
И сразу мысль: вырастет Вовка, станет взрослым, что тогда будет?
С ним, с теми, кто окажется под его властью?
Над переправой я потерял на зенитках двух летчиков — обоих ведомых. Мы с Остапенкой еле-еле доползли домой: плоскости — в клочьях, хвостовое оперение тоже.
Я докладывал начальнику штаба: днем на переправу не пробиться. Такого заградительного огня за всю войну еще не встречал... И в этот момент в землянку командного пункта вошел командир корпуса. У него было брюзгливое выражение лица. Генерал заставил меня повторить доклад, и с места в карьер:
— Панику сеять?! Не позволю! Война есть война, без жертв не бывает! И не коленками чечетку выколачивать надо, а думать... соображать! Трусы и паникеры мне в корпусе не нужны!
Мне сделалось обидно. Я знал: Абаза не трус и не паникер, поэтому и отважился перебить комкора:
— Вы можете послать меня на переправу снова, но оскорблять не имеете ни оснований, ни права!
Генерал как споткнулся на полуслове. И вроде успокоился:
— А дельное что-нибудь можешь предложить?
— Если рассчитывать на уничтожение переправы с воздуха, — сказал я, — это сподручнее сделать ночникам, ближним бомбардировщикам...
— Генерал не дал закончить и снова закричал:
— Сам полетишь. Сейчас! Пойдешь у меня ведомым! И через полтора часа, чего бы ни стоило — я командующему обещал, — а переправе должна быть хана.
Через час двадцать минут меня подбили на подступах к реке. С трудом перетянув линию фронта, я завалился невдалеке от расположения нашей артиллерии. Оттуда попал прямиком в госпиталь. В полк вернулся через полтора месяца. А еще раньше узнал: переправа в обещанное комкором время была разбита. Командир корпуса с задания не вернулся. Из десяти летчиков группы целыми выскочили четверо.
А на следующее утро гитлеровцы переправу восстановили.
И...
Но я не собираюсь исследовать события минувшей войны ни с позиций тактических, ни тем более в масштабах стратегии.
Просто хотел пояснить, почему я тревожусь, глядя на малышей: из каждого Вовочки или Вовика непременно вырастает Владимир Иванович, Владимир Павлович, Владимир Андреевич...