Мы возмущались непомерностью требований Симона Львовича. Возмущались между собой, тихонько, и при нем — во всеуслышание. Это позволялось — говорить, что думаем.
Но Симон Львович только пренебрежительно фыркал и напористо возражал:
— Чи-и-итать больше надо! Чи-и-итать! — И цитировал, понятно, на память, великого Пирогова: — Быть, а не казаться, вот девиз, который должен носить в своем сердце каждый гражданин, любящий свою Родину.
Он очень старался сделать нас настоящими людьми.
Симон Львович не только позволял спорить на его уроках, но даже поощрял не совпадавшие с его точкой зрения выступления, лишь бы ты пытался доказывать свое.
Однажды я заявил:
— Анна Каренина — всего лишь склочная баба. С жиру она бесилась. Сама не могла понять, чего ей надо. Ну, чего ей не жилось, как всем, чего кинулась под колеса? Мне лично эту барыньку нисколько даже не жалко…
Симка слушал, дрыгал ногой, шевелил бровями, но не возражал, пока я говорил.
— И вообще этот бородатый граф, — выдал я новую трель, — мне в высшей степени неприятен…
— Это факт из ва-а-ашей биогра-а-афии, отражающий отнюдь не то-о-олсто-о-овский уровень развития. — Симон Львович сделал смешное лицо и, оглаживая свой тощий зад, спросил: — Сле-е-еды от ве-е-еток у тебя е-е-еще не со-о-шли?
Понятно, класс покатился со смеху.
Была у меня полоса увлечения Блоком. Готов был читать его стихи без остановки. Ребята уже стали потешаться, а я все не унимался:
— А кто те-ебе сказал, что-о Бло-о-ока надо пе-е-еть? — перебил мою декламацию Симка и стал на свой лад рассказывать мое любимое стихотворение Блока:
— Это странно, что вы, Симон Львович, беретесь давать уроки дикции, — сказал я с ожесточением, которого не замечал за собой прежде. — Не ва-а-аше амплу-у-уа, я думаю.
Класс замер.
Наташка прошептала еле слышно, но я услыхал:
— Подлец ты, Колька.
— Го-о-орбатого по горбу? Без пользы, А-а-абаза, — сказал Симон Львович. — Горб все равно останется, а вам потом стыдно станет. Человека судить надо строго, по делам его, а не по впе-е-ечатлению, ко-о-оторое он производит. Учитель обязан хорошо, толково, настойчиво вво-о-одить в своих учеников знания, а хромает пе-е-едагог или не-е-ет, модно одевается или так себе — ни-и-икакого значения не имеет.
Несколько дней я ходил как побитый и, в конце концов, поплелся, хоть и не хотелось, извиняться.
Наверное, лучше бы и не ходил.
— И-и-извиняешься, а са-а-ам любуешься со-о-обой! Вот ка-а-акой я благородный, по-о-орядочный… На что мне твои извинения? Ну, за-а-аикая. От этого не умирают. Иди, А-а-абаза, живи дальше.
И я пошел. Жил дальше. Ожидал возмездия.
Но никаких неприятностей со стороны Симона Львовича не последовало. Подковыривал он меня, как и раньше, как всех других, случалось, ставил и двойки, но в итоге, пройдя у него полный курс русского языка и литературы, я был аттестован четверкой.
Отметка была скорее несколько завышенная, чем заниженная.
Считается, человек до гроба должен помнить своих учителей и испытывать к ним чувство живейшей благодарности. Это, наверное, справедливо: родители дают нам жизнь, учителя — первоначальное ускорение. Верно.
Но случается, меня берет сомнение: а не может ли быть, хотя бы чисто теоретически, чтобы вполне приличному, заслуживающему уважения человеку катастрофически не повезло в детстве — на учителей не повезло? Мне бы очень хотелось верить в реальность такого предположения.
Увы, кроме Симона Львовича, я почти не помню тех, кому по общепринятым нормам обязан быть благодарным по гроб жизни.
Под конец учебного года в классе, очевидно, шестом, Симон Львович привел к нам неожиданного гостя. Мы были предупреждены: гость — ученый. Профессор психологии. Симон Львович предварительно объяснил: психология занимается душевными явлениями. Мы мало что поняли, и от того нам стало еще интереснее.
Гость оказался пожилым, а в наших глазах — старым. Он был громадного роста, худой-худой, будто слегка подвяленный на солнце. Лицо темное, кожа в мелких морщинах, над ушами висели белые волосы.
Внешность профессора внушала уважение и легкое опасение — а вдруг выкинет какой-нибудь фортель в духе Хоттабыча. Но ничего сверхъестественного не произошло, если не считать сверхъестественной немедленно установившуюся тишину. Даже Бесюгин не вертелся.
Гость заговорил, а мы как открыли рты, так уж не закрывали до самого конца. Он рассказывал о приемах самовоспитания, о громадных возможностях, заложенных в человеке и используемых чаще всего далеко не полностью, он говорил о бесконечном резерве душевных сил и о том, что могут совершить эти силы, если правильно ими управлять. А потом предложил:
— Сейчас, мои молодые друзья, если с вашей стороны не последует возражения, я опишу на доске ситуацию, дам четыре варианта решения — номер один, номер два и так далее. Прошу ознакомиться с ситуацией, выбрать один из вариантов решения, что покажется вам самым лучшим. Номер варианта, пожалуйста, запишите на листочке…
Собственно, это было и все. Ни фамилии, никаких других сведений профессору не требовалось — только номер решения. Наши ответы должны помочь науке в исследовании коллективных связей. Так пояснил нам гость.
Мы были окончательно сражены! Нам предлагалось послужить науке. Шутка ли?!
Тем временем профессор написал на доске четкими полупечатными буквами: Готовится 50-летие Н. Вы об этом человеке не слишком высокого мнения. Но именно Вас коллектив призывает его приветствовать и вручить юбиляру скромный общий подарок.
Возможные варианты решения:
№ 1. Вы отказываетесь, объясняя товарищам, что мешает исполнить поручение коллектива.
№ 2. Принимаете предложение, рассчитывая выразить Ваше истинное отношение к юбиляру, подчеркнув — поручение коллектива я, конечно, исполняю, но от себя честь имею заявить.
№ 3. Произносите такую речь, где все звучит благопристойно, но надо быть дураком, чтобы не понять вашего персонального отношения к юбиляру.