Начало проектирования — 1944 год. Еще не кончилась война, а А. С. Яковлев возвращается к мечте своей юности — общедоступному, массовому самолету, таким классом машин он занимался еще в бытность свою слушателем Военно-воздушной академии имени Н. Е. Жуковского…
Всю жизнь я придерживался принципа: летчик должен летать, летать возможно больше и чаще, постоянно осваивая разные типы летательных аппаратов тяжелее воздуха, набираясь опыта в самых разнообразных условиях. Казалось бы, мысль банальнейшая, и возразить тут нечего. Однако, стоило мне, ссылаясь на Дидье Дора или не упоминая об этом выдающемся друге Антуана Сент-Экзюпери, заикнуться: в конечном счете летчика делают небо и самолет, как — держись! По-твоему, теоретическая подготовка не важна? А наземный тренаж? Или ты полагаешь, будто возможен полноценный летчик, не овладевший основами марксизма-ленинизма? Общественно-полезную деятельность ты со счетов сбрасываешь? Сперва я кипятился, спорил, пытался доказывать что-то.
— Да, теория полета — наука важная и необходимая, но она не заменяет практического опыта. Посадите на И-16 самого прекрасного преподавателя аэродинамики из учебно-летного отдела — и он убьется на разбеге, хотя разбирается в противоборстве сил, действующих на взлете, в сто раз лучше меня. А уж коли, дразня гусей, я объявлял знаменитыми летчиками Линдберга, Бэрда, Поста, очаровательную Эрхард, тут уж меня вообще черт знает в чем обвиняли… И всегда рефреном звучало: зазнался, много о себе понимаешь…
С годами понял: спорить, кипятиться — пустое! Только увеличиваю число явных и тайных недоброжелателей. И тогда я сменил тактику. Как ни противно было унижаться, я стал выколачивать лишние полетики. Заболел пилот связи Шевченко, бегу к начальнику штаба — дозвольте подменить? И канючу, и привожу доводы, пока тот не махнет рукой: «Ладно, бери По-2, чеши в…» Иногда доставалось «чесать» за каких-нибудь двадцать, но бывало и за все пятьсот километров. Я постоянно набивался буксировать конус, когда планировались воздушные стрельбы, лез облетывать машины после ремонта, перегонять в мастерские. Постепенно начальство привыкло — этот к любой бочке затычка. Однажды случилось и совсем невероятное. Есть такой населенный пункт на свете — Бологое, он стоит на середине пути из Ленинграда в Москву. До столицы — 365 километров. Позвал меня начальник штаба и велел:
— Чеши в Москву, сядешь в Тушино, заявка оформлена и без копирки не возвращайся.
— Без чего? — не понял я.
— Погибаем! Кончилась копировальная бумага. Хоть сто листов выцарапай где-нибудь…
Авиация давно уже болеет кошмарной напастью — бумагомарательством во всех его возможных видах. Идет сия хворь от прогрессирующего недоверия к человеку, к людям. Вот и требуют на каждом шагу: напиши, нарисуй, распишись, а я завизирую. И на все это «творчество» требуется канцелярский припас!
Постарайтесь вообразить меру моего искушения — в Москве мама! Мне дают карт-бланш — пока не раздобуду копирку, не возвращайся! Но все оказывается не так просто и не так прекрасно, когда я через неделю возвращаюсь в полк и кладу на стол начальника штаба две коробки копирки, по двести пятьдесят листов в каждой — спасибо дедушке, он работал кладовщиком в отделе канцелярских товаров ЦУМа и расстарался для любимого внука. Начальник штаба взвивается, он топает ногами и объявляет мне восемь (!) суток домашнего ареста.
— Жаль, — говорю я, строя рожу умирающего от горя служаки, — мне очень-очень жаль…
— Чего тебе жаль, проходимец, дезертир… Ничего тебе не жаль.
— Как ничего? Я же еще кое-что привез, но…
— Шантажист, проходимец, а ну, выкладывай!
Достаю из кармана коробочку трофейной ленты для пишущей машинки. А год был сорок пятый. Штабные девочки мазали старые ленты какой-то гадостью, сшивали обрывки… Словом, новая немецкая лента для пишущей машинки в глазах начальника штаба была не знаю даже каким богатством. Подполковник аж в лице изменился.
— Сколько? — спросил с каким-то придыханием он.
— Прошу прощения, товарищ подполковник, это я сначала должен был спросить — так сколько?
— Нахал, вымогатель, прохиндей! Даю тебе пять, — для убедительности он растопырил пальцы правой руки — вот! Понятно? Порядок и воинская дисциплина никем не отменены. Отсидишь, как миленький, чтобы помнил.
Меня ужас как подмывало напомнить начштабу, что на правой руке у него только четыре пальца, один снесло осколком, когда он начинал войну стрелком-радистом. Но я не посмел. Не все можно.
— При такой постановке вопроса, — сказал я тихо, — нате, держите еще одну ленточку.
— Жмот, кусочник паршивый, у тебя в заначке еще есть, я печенкой чувствую. — Он был искренне предан своей мышиной возне с бумажками, наш рано полысевший начальник штаба. — Сколько?
— Так и я интересуюсь — сколько?
Не буду тянуть дальше. Пять лент для пишущей машинки, бутылка чернил, флакон краски для штемпельной подушки, плюс увесистая коробочка скрепок волшебным образом превратили обещанные сутки домашнего ареста в благодарность за «инициативу, проявленную при выполнении служебного задания».
Неожиданность подкараулила меня и тогда, когда получил нежданно-негаданно Як-12. Не испытывавший ко мне ни малейшей симпатии командир части вдруг спросил:
— Послушай, в твоем гражданском свидетельстве, кажется записано: «Разрешается без провозных…»?
Он, конечно, все прекрасно знал и помнил, поэтому я, опасаясь подвоха, ответил с осторожностью:
— Было такое дело… Из рук генерала Котельникова получил свидетельство.
И тут выяснилось: командир решил послать меня в Саратов перегнать Як-12. Предварительно я должен ему дать слово офицера, что не допущу никаких нарушений. Нетрудно было догадаться, какие нарушения он имел в виду: я не стану разгонять по дороге коров на пастбищах, не попытаюсь пролететь под мостом, не вздумаю разглядывать с бреющего голых баб на пляже… От человека с подмоченной репутацией можно ведь ожидать и не такого. Пришлось, положа руку на сердце, торжественно пообещать, что я сделаю все, как учили. Приобщить к своей коллекции опробованных самолетов еще и Як-12 мне ужас как хотелось, поэтому я с готовностью дал эти обещания: не снижаться, не разгоняться, не кувыркаться… С тем и отбыл в Саратов.
Здесь оформление вылета не затянулось. За час я управился со всеми формальностями. Зашел напоследок к синоптикам за погодой. Даже не взглянув, куда и на чем я лечу, дежурный по метеостанции подмахнул полетный лист и когда я взялся уже за ручку двери, сообщил вдогонку:
— И учти, с двенадцати ветер может усилиться.
— Хорошо, учту, — обещал я и пошел к самолету.
Тут произошла непредвиденная задержка: примчался дивизионный электрик и стал меня уговаривать прихватить пару умформеров, давно ожидавших оказии. Я согласился.
— Сейчас, — сказал он, — я мигом! — И пропал на полтора часа.
Наконец я вылетел.
Мне понравилось, как легко оторвался новенький «ячок». Мы быстро набрали высоту двести метров и легли на курс. В закрытой кабине не дуло, сквозь широкое остекление открывался отличный обзор, интерьер самолетика показался каким-то интимным, и я подумал: вот машина для спокойных размышлений! А могу и заорать в полный голос все, что только заблагорассудится или прошептать самое заветное, никто не подслушает, не осмеет, не накапает замполиту.
— Люблю летать! — для пробы кричу я. — Чего орешь? — интересуюсь. — Никакие это не глупости!..
Когда человек летит в одиночестве, летит на приятной ему машине, если свободен и раскрепощен душевно, если его не преследуют земные условности… Как же хорошо, когда не надо рявкать: «Так точно!..», отлично понимая бессмысленность этого словосочетания. Здесь мне не надо изображать себя дурнее начальника…
— Я люблю летать! Я свободный человек! Сво-бод-ный! — так примерно я развлекаюсь по дороге из Саратова домой.
Гляжу на часы, посматриваю на компас, проверяю скорость, засматриваю в карту и устанавливаю —