меня, якобы ошиблись номером. И скажет, что ты – в говне. Верней, даже не ты, а тот, кому он звонит. И ты уж сам решай, какие выводы делать. Только я тебя об одном попрошу: меня не ищи – пропалишь, бля, мою блестящую карьеру». Дальше он начал фантазировать, кого должны спросить по телефону, – «Сусанну», «Васисуалия», и очень смеялся. Вообще, отметил Анатолий, с его юмором что-то стало за время работы там. И тогда Анатолий предложил, чтобы имя звучало более-менее правдоподобно, и записал этих «Нурмамбековых», а Серый сложил бумажку и спрятал в кошелек, и снова начал объяснять, что читает и смеется, и снова – что позвонят и ничего по делу не скажут: «Скажут просто: Ицхак, например. Ну прикольно будет, если к тебе „Ицхак“ обратятся, да? Но ты не говори, что ты не Ицхак, ты, типа, промычи, а то же человеку тоже надо сказать свой мессадж до конца. Ты промычи так неопределенно. А он скажет: „Ицхак, у тебя проблемы“. И бросит трубку. И ты тогда думай, где обосрался. И смотри: повторять не буду».

После этого Серый, конечно, разобрал ручку и стрелял бумажными катышками в официантов, а когда им нужно было расходиться, внезапно протрезвел, сказал, что выйдет первым, потому что не надо, чтобы их с Анатолием видели вместе (дома не хранит, не хранит). И вот сейчас по телефону спросили, не квартира ли это Нурмамбековых, и голос был молодой – явно какой-то подчиненный Серого, причем, судя по звуку, из телефона-автомата. И Анатолий ляпнул «нет», а надо было сказать что-то неопределенное, но ведь договаривались год назад, мог и забыть. Собеседник с той стороны трубки уже говорил, не обращая внимания на «нет», на его отторгнутых Нурмамбековых:

– Ванечка, тебе тетя Алия просила передать, что ты вчера начал дело, от которого тебе нужно отказаться. Ты понял, Ванечка? Але? Але?

«Какое дело? Какое, черт побери, дело?» – думал Анатолий, не мог вспомнить Анатолий, ибо все его вчерашние дела носили сугубо личный характер. А посланник от тети Алии уже бросил трубку, и одновременно с этим Анатолий вспомнил. Конечно же. Рассказ. Слишком жестко и слишком про них. Про всех этих мразей из Audi А8. Но каким образом они узнали о рассказе? До вчерашнего утра он существовал лишь в его замыслах. С компьютера он в Интернет не выходил (здесь он поставил мысли на паузу и проверил: да, оба провода, телефонный и от домашней интрасети, болтались не подключенные). Откуда же они узнали о рассказе? Неужели, пока он гулял, у него здесь кто-то шарил торопливыми руками по клавиатуре – скачивая, а потом читая, а потом докладывая? И собирался специальный совет вот этих вот, черных, и они чесали свои бритые затылки и решали: можно пропускать или нет? И решили, что нет, нехорошо. Слишком про жизнь. Слишком как на самом деле. Слишком отдает всем тем, на чем всё и всегда держится, – страхом и мелкой подлостью. И… И что дальше? Как об этом узнал Серый? Они что, позвонили ему и сказали: у вас есть связь с Анатолием, позвоните ему и сделайте ему «айяйяй»? Но ведь он специально шифровался, специально Нурмамбековых этих придумал, чтобы они не знали ни о какой связи! Как же тогда понимать? Или его, Анатолия, проблемы больше? Или они решили начать, как они говорят, «производство»? По делу о ненаписанном рассказе? И Серый прослышал об этом, потому что его работа – все знать? Но почему они тогда решили влезть к нему в компьютер именно вчера, когда рассказ уже был написан?.. Нет, даже не так – он ведь не закончен, – просто «писан»? Как они узнали – по выражению глаз, что ли, что он что-то написал? Или они каждый день к нему приходят читать new documents в Word? Вышел кофе выпить, и они – прильнули, скачали, ознакомились. Видим. Слышим. Знаем.

И снова выплыло это душное «они», и снова волнами – паранойя, теперь уже конкретная, по поводу дела, находящегося в производстве; и Audi стояла под окнами не случайно – может, они («они»!) как раз и отслеживали его вход во двор, пока опергруппа винчестер сканировала. И это действительно складывается в хромую, раненую, больную, но логику: подъезд не проходной, двор закрытый, войти можно лишь с одной стороны, они там как раз и стояли.

Разум еще протестовал, еще кричал о том, что за литературу посадить не могут, «дискредитацию государства» шьют за интервью и статьи, но тело, подрагивая от нервной лихорадки, уже включило компьютер. Уголовное дело. «Толян, ты этой писаниной вдруг очень быстро можешь оказаться в говне. Причем сразу по уши», – думал Анатолий. А еще он думал: «Почему же ты, Серый, при всей пакостности твоей этой… службы, не можешь оказаться „очень быстро в говне“? А я, со своей „писаниной“, как ты выразился, со своими придуманными героями, сотканными из ночных прогулок и чужих взглядов, с этим вот моим смятенным одиноким профессором, с его любимым учеником, который не может понять, что античность – в прошлом, а настоящее – серое, скучное, подлое и сытое, заполненное такими, как ты, Серый, – почему я – я воспринимаюсь вами как враг? Ведь в твоей голове, Серый, про эту систему мыслей – на три расстрельных статьи. Но это под моими окнами машины, и у меня звонки в полпятого ночи. Почему, Серый?»

Если это и был протест, то – блокадный, окруженный со всех сторон молодцами с наганами. Пот леденил подмышки, а курсор уже плясал вокруг нужного файла, уже тянул его в корзину – единственная копия, – и ты неправ, Булгаков: еще как горят, горят безвозвратно! Уголовное производство. И двумя кликами мышки – «очистить корзину». Подавитесь, уроды. И сейчас осталось только очистить мозг и память от сюжета, от так удачно сложившихся слов, и не жалеть, не жалеть, ни о чем не жалеть!

3

Прошло восемь недель. Восемь. Время, за которое можно забыть кого угодно. Восемь. Восемь недель. Восемь недель до осени. Мы встретились весной, а сейчас лето, но еще через восемь недель будет осень. Восемь – осень – так похоже! Весь день за окном радийными помехами шуршала листва – еще одно напоминание о том, что весна отросла листьями в лето; но сейчас покойно – тополя в тихом ужасе замерли, ждут вечерней грозы, источая жару, которую накопили за день отбрасывания тени.

Время – лучший доктор не потому, что стирает блёром[3] людей, которых надо забыть. Ведь мы воскрешаем этих людей, и помещаем где-то у себя в груди, и подкармливаем воспоминаниями, и выращиваем из них карманных разукрашенных лилипутов, уже ничего общего не имеющих с жившими, и любим этих лилипутов, пока не встретится кто-то другой, живой. Нет, время – лучший доктор именно оттого, что приводит к нам на прием все новых и новых других, живых. И они открывают рты, показывают языки, говорят «Э-э-э-э!», и нам уже понятно, что без нас эту ангину не вылечить, и лилипуты лопаются, и вместо них появляется живое, теплое, капризное, несовершенное, но – куда лучше того, прежнего, и уж тем более лучше прирученных воспоминаний о нем.

За те осень недель время ни капельки не помогло мне. Никаких новых пациентов – хотя бы на уровне волнующего силуэта за рулем соседнего авто, грациозной шеи, обнаженного плеча. То есть силуэтов было сколько угодно, и мы с ними переглядывались, и мне даже улыбались – моя фрау выглядела что надо; но за секунду до того самого момента, когда душа как будто выходит из тебя и садится на пассажирское сиденье рядом с ней, а ты начинаешь творить глупости, например, гоняясь с обладательницей грациозной шеи и обнаженного плеча, игнорируя все цвета радуги, издаваемые светофором, – так вот, ровно за секунду до этого как будто кто-то клал ладошки мне на глаза, и – я проклинаю тебя, время, лучший доктор! – шептал на ухо: девушка, за рулем. Точно так же, как она, за рулем. Она тоже сейчас где-то, за рулем. Слушает свой рэп и паркуется на тротуарах. И, когда ладошка с глаз уходила, оказывалось, что та, с голым плечом, уже уехала, и я мчался дальше по рельсам моих воспоминаний. И так – восемь недель.

Что делал я это время? Пожалуй, приобрел отвратительную привычку разговаривать сам с собой. То есть – с ней. Я рассказывал ей обо всем, что видел.

И пенсионер в причудливых изумрудных очках в латунной оправе, и «линкольн», крашенный в розовый цвет, и плакаты, рекламирующие выставку Энди Уорхолла, – все это обращалось в слова, начинавшиеся с обращения к ней: «Сегодня видел такого дядьку, в зеленых очках, он был похож на гнома». Пожалуй, это было формой освоения ее в пространстве моей грудной клетки, при этом дверца в этой клетке была открыта, она могла уходить в любой момент, да и, если честно, никогда туда не приходила. Я разговаривал с ней, и это было лучше, чем заниматься самоудовлетворением, барахтаясь в озерце воспоминаний и переплывая из него в море фантазий.

Мне не удавалось забыть ее, забыть тебя – я не знаю, как мне говорить о тебе, в третьем или втором лице, – мы как будто были на связи. Чем бы я ни занимался, она была рядом, где-то рядом. Я честно пытался писать и первые недели изрядно себя этим замучил – не складывалось, местоимения выворачивались из рук, как вьюны, и в языке появились как будто чужеродные формы жизни, и эти формы жизни жрали все прежнее, привычное. Ты стала как будто моим основным читателем, и я постоянно норовил изогнуть предложение так, чтобы обратиться к тебе, и, перечитав, понимал, что все это не туда,

Вы читаете Паранойя
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату