будущем; а в настоящем были утки из декоративной речушки, протекавшей через парк, и она заверещала «Ой, уточки, уточки!», и уточки тоже заверещали небось на своем «Ой, люди, люди!» и чуть не побежали им навстречу, но, увидев, что у двуногих нет вообще никакой еды, повернулись к их бескорыстной нежности прагматично подрагивающими хвостами. Она была убита, он гладил ее по волосам и обещал перестрелять их из рогатки, зажарить и наполовину съесть, а потом оживить и заставить попросить прощения, но она была безутешна и торжественно поклялась сделать утку символом предательства, измены и корыстолюбия: «Он бросил ее с двумя детьми, как утка!»

Люди, идущие навстречу, уже не шарахались, они, казалось, все знали про них и улыбались – глядя на них сейчас, невозможно было не улыбаться, – без всякой зависти, куда-то внутрь, в свои собственные воспоминания. Аллея, без всякой системы петлявшая по горькому парку, уводя их прочь от предательниц- уток, вынырнула к прогалине у речной пристани, где, на свою беду, кряхтел от старости уже неработающий, уже наполовину затопленный прогулочный теплоход. Его участь была предрешена. Захват состоялся в кратчайшие сроки и отличался тем небывалым цинизмом, с которым испанские торговые суда брались на абордаж французскими корсарами. Он подбежал к гранитному парапету, расходившемуся прямо напротив входа в теплоход. Провал в парапете был стыдливо закрыт веревочкой, но она, конечно, не могла остановить корсара. Анатолий снял веревочку с приютившего ее гвоздя и ступил на палубу, но она – она боялась, с ужасом смотрела на ледяные воды и говорила, что только утка могла так подло скрыться на корабле. И оказалось, неспроста боялась: когда он уговорами, клятвами и обещаниями все же заставил ее ступить (в ее случае – скорей, прыгнуть) на палубу, гвоздь, оставшийся без веревочки, оставил на ее плаще длинную рваную дыру, и Анатолий обещал зашить, а она впервые назвала его «медведем».

Внутри было темно и валялось такое количество использованных презервативов, что им снова стало неловко. Презервативы были похожи на выбросившихся на берег медуз, массовость же имела характер экологической катастрофы, но, подумав, он решил, что не будет шутить на эту тему, да и просто касаться глазами всего этого скрюченного, застывшего, высохшего было неловко, неловко. Стараясь не наступать на белесые медузьи трупики, они прошли через пассажирский салон, посреди которого кто-то совсем недавно, еще вот этой зимой, жег костер, заглянули за дверь, имевшую серьезный, морской вид – с заклепками, сработанную из тяжелого металла, с круглым, толстого стекла, окном. За дверью оказалась лестница вниз, на четвертой ступеньке обрывавшаяся водой. В этих ступенях, с наросшими водорослями, уходящими глубоко, глубоко – до полной потери видимости, было что-то настолько романтичное, что они замерли тут на мгновение, освещаемые отраженными всполохами с поверхности воды. Но Анатолий уже тащил ее дальше, подгоняемый инстинктом корсара, и она робко интересовалась из-за его плеча, что они ищут, и он, раскатисто рассмеявшись, сказал, что, конечно же – сокровища. Сокровища они нашли в комнатке, которой венчался пассажирский отсек. Здесь не было охристых деревянных панелей предыдущего зала, не было овальных, как будто обещавших скорость и брызги, окон. Здесь все было строго, однообразно, крашено в деловитый салатовый свет и утыкано давно устаревшими (и это можно было понять прежде всего по шрифту указанных на них обозначений) приборами. Зато – и на этот раз они охнули одновременно, едва завидев, – прямо посреди этой малюсенькой рубки, оставленной вандалами в покое, наверное – из-за сентиментальных детских переживаний, – так вот, прямо посреди рубки высился настоящий капитанский штурвал. Настоящий, такой, каким они оба его себе и представляли: из крашеного металла, с отполированными до блеска деревянными рукоятками. «Ох», – сказал Анатолий. «Оооо!» – сказала она, его дикарка.

И они поплыли. Мимо, степенно покачиваясь, проползали Дарданеллы, Пиренеи. «Подходим к Босфору», – лаконично сообщал он. «Полный вперед», – кричала она, и было непонятно, кто из них капитан, а похоже, что оба и были капитаном, он – левой его половинкой, она – правой. Рубка была приподнята над пассажирским салоном, прямо перед штурвалом открывалось не очень большое оконце, когда-то позволявшее следить за фарватером, но теперь уже ничего не позволявшее – помутневшее до непрозрачной белесости после десятка пережитых на приколе зим, но им и не нужен был фарватер, им не нужна была Свислочь, Анатолий уже просил посмотреть направо и оценить профиль великого сфинкса, из Нила они каким-то образом попали в Ганг, а оттуда – сразу в Миссисипи, и он пел ей песни черной Америки, а она отвечала ему цитатами из Марка Твена, он лихо крутил штурвал направо, и открывалась загадочная Амазонка – не в том ее доступном виде, в котором ее показывают по Discovery, но – та, о которой можно прочесть в растрепанных стареньких томах «Библиотеки приключений и фантастики». И она кричала ему: «Аккуратней, не раздави пеликана!» – а он отвечал ей: «Они из уткообразных. Они все из уткообразных!» – и – давил, и она жаловалась на него в ООН, а он плыл в Нью-Йорк, разбираться с уткообразными в ООН, но по пути сворачивал в Рейн, и предлагал насладиться видом на Кельнский собор, и описывал ей этот вид подробно, а она слушала, распахнув глаза навстречу его фантазиям. Они совершили свою кругосветку, установив абсолютный мировой рекорд для теплоходов речного класса, – около сорока минут. Они выходили из капитанской рубки, покачиваясь от усталости и соглашаясь с тем, что пережитое, конечно, стоило порванного плаща. Прыгнув обратно на тротуар, они обнялись – запросто, как челюскинцы, и так, спокойные, гордые, близкие, пошли прочь из парка.

Потребность во внешнем отпала – получив в свое распоряжение целый мир, они наигрались, но город продолжал подсовывать свои достопримечательности: памятник Горькому, обративший внимание Анатолия своим сходством со сфинксом, парфенон, оказавшийся всего лишь аркой на входе в парк, с серпами и молотами, намекавшими на ту Афину, в честь которой был возведен, эйфелева башня телевышки, торчавшая из-за домов, – все это они уже видели, все было уже не то. Они слушали «горько!» галок, но уже не смущались – слушали, как возлюбленные, решившие узаконить свои отношения через десять лет после знакомства, и не галкам было решать, когда им «горько!», а когда – нет.

Пройдя под первым мостом, под проспектом Независимости, они долго смотрели на воду, свесившись с гранитного ограждения, и тотчас же приплыли утки и не уплыли, увидев, что еды нет, и она реабилитировала уток, сказав, что не все утки – свиньи, есть среди них и лапки. В воде, еще не научившейся толком плыть, еще совсем недавно бывшей льдом, отражались далекий кафедральный собор и Дворец республики, и они тоже хотели в ней отразиться, но нужно было перегнуться через парапет чересчур сильно, и ноги Анатолия уже не касались земли, а лицо все не появлялось в водной глади, отчего он высказал предположение, что за время своей кругосветки они стали невидимками. Они прошли дальше, обгоняемые затянутыми в блестевшую на солнце спортивную одежду бегунами, и все бегуны были очень старые, но попадались среди них и относительно молодые, и оба решили, что бегуны, бегая, омолаживаются: чем больше кругов, тем моложе, а место это – волшебное, один круг – минус десять лет. Согласившись с тем, что теперь, когда они есть друг у друга, им нужно жить очень долго, они пробежали наперегонки двести метров до ближайшего перекрестка, и Анатолий безбожно обогнал, не дав форы девушке, медведина такая. Пройдя под огромными липами, сопровождавшими Свислочь на ее пути к Троицкому предместью, они в ходе неспешной беседы пришли к выводу, что на обычных бегунов это место действовало ступенчато, снимая по десять лет за круг, а на влюбленных бегунов – уравнивающе, и теперь им двоим по восемнадцать, а стало быть, не так уж и важно, сколько им было до пробежки. Анатолий попробовал настоять на том, что победивший в двухсотметровке должен получить какой-нибудь бонус, например – лишних полгода омоложения, но вместо бонуса получил довольно увесистый удар кулаком в печень и обещал пожаловаться в ООН на жестокое обращение с белыми медведями. А над ними уже раскинул крылья мост у Троицкого предместья, и был вечер, и оказалось, что они были вместе весь день, и далеко через реку зажглись огни многоэтажек, и фонари лунными дорожками пробегали по воде, и весь суетливый город куда-то делся – здесь, под мостом, не было никого, только грохотало сверху, но, когда стоишь так вот, касаясь друг друга, быстро забываешь, что грохочут – машины, кажется, что грохочут – небеса, причем грохочут какую-то мелодию, – они смотрели в этот город, как в мерцающие угли костра, и уже больше не говорили, а перешептывались – так оказалось даже громче, а главное – нужным тембром.

И стало холодно, и нужно было в тепло, и конечно же, они пошли домой – куда еще им было идти? Разве могли они теперь, после Пиренеев и сфинксов, после уток и пеликанов, после бегунов – разойтись в разные стороны? Они ведь теперь даже в реке вместе не отражались! А в лужах – в лужах отражались, и в этих отражениях ее голова лежала у него на плече, и волосы щекотали подбородок, ну как же им теперь было расходиться? Как же могли они расстаться, если отбрасывали по четыре тени в фонарном свете, если вон какая луна встала, если у нее плащ порван? Она вела его куда-то в сторону улицы Маркса&Спенсера, а

Вы читаете Паранойя
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату